Владимир Набоков: американские годы
Шрифт:
Всю жизнь пожилые супруги покорно сносили удары судьбы: революцию, эмигрантскую жизнь в Европе, гибель многочисленных друзей в газовых камерах, бедность и материальную зависимость в Америке, безумие сына. Мать погружается в размышления:
Она смирилась с этим и со многим, многим иным, — потому что, в сущности, жить — это и значит мириться с утратами одной радости за другой, а в ее случае и не радостей даже — всего лишь надежд на улучшение. Она думала о нескончаемых волнах боли, которые по какой-то причине приходится сносить ей и мужу; о невидимых великанах, невообразимо терзающих ее мальчика; о разлитой в мире несметной нежности; об участи этой нежности, которую либо сминают, либо изводят впустую, либо обращают в безумие.
Но все нарастающему ужасу их жизни Набоков противопоставляет их тихое мужество, любовь друг к дружке и к сыну, их смиренную самоиронию. Они возвращаются домой после неудавшегося посещения, жена отдает мужу желе и говорит, чтобы тот шел домой, а она купит рыбы на ужин. Но, добравшись до площадки третьего этажа, он вспоминает, что отдал ей свои ключи. «Молча он сел на ступени и молча встал, когда минут через десять она поднялась, тяжело ступая по лестнице, через силу улыбаясь, покачивая головой в осужденье своей глупости».
«Знаки и символы» — пример великолепного живого реализма, но рассказ стал шедевром благодаря набоковскому приему, выворачивающему реальный мир наизнанку и превращающему его в загадку без решения. Диагноз, поставленный юноше, — «мания упоминания». Ему представляется,
будто все, что происходит вокруг, содержит скрытые намеки на его существо и существование. Он исключает из разговора реальных людей, — потому что считает себя намного умней всех прочих. Мир явлений тайно следует за ним, куда б он ни направлялся. Облака в звездном мире медленными знаками сообщают друг другу немыслимые доскональные сведения о нем. При наступлении ночи деревья, темно жестикулируя, беседуют на языке глухонемых о его сокровеннейших мыслях… Все сущее — шифр, и он — тема всего… Приходится вечно быть начеку и каждую минуту, каждый кусочек жизни отдавать расшифровке волнообразных движений окрестных вещей. Самый воздух, выдыхаемый им, снабжается биркой и убирается в архив.
Обреченность героев чувствуется даже в малейших деталях рассказа: «В ту пятницу все складывалось неладно. Поезд подземки лишился жизненных соков между двумя станциями». Идет сильный дождь. Их не пускают к сыну. По дороге к автобусной остановке они проходят мимо качающегося и капающего дерева, под которым «полумертвый бесперый птенец беспомощно дергался в луже». В автобусе словно в ответ дергаются руки старика. Недалеко от них плачет девочка. Они возвращаются домой, и старик не может попасть в квартиру. Его новые зубопротезы ужасно неудобны. Вот он добрался до горькой кислицы, и тут раздается третий, фатальный телефонный звонок.
Если принять все эти детали за знаки и символы, то телефонный звонок означает, что сыну все же удалось покончить с собой. Но в таком случае мы сами поддались тому, что в рассказе описывается как безумие: ведь и мы тоже поверили в то, что все происходящее вокруг юноши намекает на его судьбу. Если мы признаем, что он покончил с собой, то остается согласиться, что все мрачные детали рассказа — всего лишь намеки на его обреченность, вызывающие сочувствие к нему и к его родителям. С точки зрения родителей, смерть юноши — лишь новый осколок стекла в россыпи бед, составляющей их жизнь. Но как посторонние наблюдатели мы видим, что если юноша действительно покончил с собой, то на всей его истории лежит печать нежности и сострадания, которые заполняют собой мельчайшие частицы мира, представляющегося на первый взгляд беспросветной, бессмысленной трагедией. Смерть, как последний аккорд, с одной стороны, выглядит совершенно беспричинной, с другой, служит доказательством существования безупречного логического узора, связывающего между собой все мгновения жизни. Значит, и наша смерть может вдруг выявить исполненный нежности узор нашей жизни? Или же мы этого никогда не узнаем, как не дано нам узнать, что означает последний телефонный звонок — известие о смерти или очередной неправильно набранный номер, очередное ненужное смятение?
VI
Роман «Под знаком незаконнорожденных» вышел в свет 12 июля 1947 года. К сожалению, Аллен Тейт, единственный сотрудник фирмы Генри Холта, по-настоящему оценивший книгу, там уже не работал — поэтому роман почти не рекламировался. Несмотря на восторженные рецензии в журналах «Тайм» и «Нью-Йорк таймс», в основном отзывы были смешанного характера («одновременно впечатляет, поражает и странным образом раздражает», писала «Нью рипаблик»); книга продавалась безнадежно плохо31. Зато еще до ее появления известность Набокова в «Нью-Йоркере» побудила журналы «Вог» и «Тайм» сфотографировать его за работой в Музее сравнительной зоологии.
Если Набоков и считал, что зимой тратит на бабочек слишком много времени, он вовсе не собирался жертвовать летней ловлей. Получив аванс за «Под знаком незаконнорожденных», он хотел поехать летом 1947 года в какое-нибудь «довольно дикое» место на Западе. В середине июня Набоковы сели в поезд и отправились в Колумбайн-Лодж, находящийся на высоте чуть менее трех километров, над парком Эстес, штат Колорадо. Они сняли уютную хижину и с удовольствием прожили в ней до начала сентября32.
Тамошняя растительность показалась Набокову великолепной. «Какая-то часть меня, должно быть, родилась в Колорадо, — писал он Уилсону, — ибо я постоянно узнаю что-то со сладостной болью». В конце июня бабочки вида Boloria freija практически исчезли, но Набоков поймал пять несколько поблекших экземпляров возле гостиницы «Лонгз-Пик», не в мокром мшанике, где водились другие виды, а на болотистых лугах среди осин. Неудивительно, что в «Других берегах» Набоков описал, как ловит бабочек полярного вида freija — обитающего и в Америке, и в Европе — в болотах на противоположном Выре берегу Оредежи и в конце концов выходит на холмистую равнину с Лонгз-Пиком, возвышающимся на горизонте33.
Фауна и флора на этой высоте, может быть, и напоминали ему о Выре, но ловля бабочек здесь оказалась куда более утомительной. Лазая по горам вместе с Дмитрием и преследуя добычу, Набоков похудел почти на десять килограммов. Дмитрий уже прежде бывал в Скалистых горах, но тут он впервые и всерьез увлекся альпинизмом — увлечение, ставшее постоянной тревогой его родителей в последующее десятилетие34.
Без машины Набоков был более ограничен в своих передвижениях, чем другие американские собиратели. Однако друзья-лепидоптерологи, с которыми он был знаком лично или по переписке, помогали ему добраться до нужного места. Чарльз Ремингтон отвез его к болоту Толланда — в единственное в мире место, где встречаются семь видов Boloria. Набоков поймал пять из них в один день и был на вершине блаженства35.
В начале сороковых годов Дон Столлингс, профессиональный адвокат и один из крупнейших американских коллекционеров, собрал сотни голубянок. Обрадовавшись, что кто-то готов тратить время на разгадку тайн классификации этого вида, Столлингс передал свою коллекцию Набокову, тогда еще работавшему в Музее сравнительной зоологии. В конце июля 1947 года Столлингс провел два дня в районе Лонгс-Пика, где тринадцатилетний Дмитрий покорил вершину в 4350 метров. Закаленный предыдущими восхождениями, Набоков легко карабкался вверх, как казалось Столлингсу, в проказливой надежде, что Столлингс и его жена выдохнутся на полпути. Они действительно выдохлись, им удалось поймать всего лишь двух-трех magdalenas, за которыми они, собственно, и охотились. На следующий день Столлингс объявил: «Сегодня мы будем ловить бабочек так, как хочу я». Они рыскали по оползням и расселинам в самом низу и взяли пятнадцать magdalenas36.
До этого Набоков умерщвлял бабочек, помещая их в стаканчики с пропитанной карболкой ватой. Американские коллекционеры научили его более простому способу — защемить грудную клетку бабочки между большим и указательным пальцем. Бабочка погибает мгновенно, ее помещают в маленький легкий конверт, а расправить ее можно в любое время, даже годы спустя.
Увлекшись ловлей freijas в парке Эстес, Набоков заново переживал восторги своего детства — и весьма плодотворно. 2 июля он послал в «Нью-Йоркер» первую законченную главу [43] своей автобиографии — «Портрет моего дяди» 37 . Проведя читателей с экскурсией по галерее портретов своих колоритных предков, Набоков постепенно подводит их к «Руке» — так называет он своего дядю Василия Рукавишникова — и затем к одному бессмертному мгновению из незабываемого прошлого. Редакторы литературного отдела «Нью-Йоркера» дружно отказались печатать главу, но Кэтрин Уайт решила показать ее издателю журнала Гарольду Россу. Росс пришел в восторг и потребовал еще. Для Набокова это означало возможность жить в горах до сентября. Правда, к концу лета бесшабашная редакторская правка «Нью-Йоркера» довела его до отчаяния, и он даже написал Уилсону, что практически принял решение прекратить зарабатывать на жизнь литературным трудом 38 .
43
За исключением «Мадемуазель О», написанной по-французски в 1936 году, еще до того, как Набоков задумал писать автобиографию.