Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма
Шрифт:
Личностям столь инфернальным очень часто присуща была, в то же время умелая маскировка или мимикрия. Где, однако, проходит тогда грань между маскирующимся бесом и просто хитрыми притворщиками вроде скупщика мертвых душ у Гоголя? Уже в силу самой этой типологической однородности второй образ в поэме с такой легкостью смыкается с первым, обрастая мифами демонологического (слух об «антихристе») или смежного содержания.
С другой стороны, наиболее грандиозные сатанинские персонажи в романтической словесности легко отказывались и от маскировки, сохраняя наглядное указание на свою потустороннюю природу – некий, так сказать, ее фирменный знак, запечатленный в самом их облике. Но даже при такой маркированности граница между этими инфернальными лицами и героями полудемоническими, титаническими либо просто загадочными оставалась по-прежнему размытой.
Соответственно, одна и та же Каинова печать на лбу – метафорическая или подлинная – соединяет небесных и земных преступников [862] . «Слезой раскаянья сотру Я на челе, тебя достойном, Следы небесного огня», – обещает Тамаре Демон (хотя, надо признаться, это действие выглядит несколько странным, если учесть, что чело располагается все же над глазами, а не внизу). «На челе моем чернеет отвержения печать!» – говорит о себе Див у Подолинского. Зато демонический негодяй Зарембский из «Постоялого двора» носит на лбу печать настоящую – клеймо каторжника, которое он выдает за шрам, оставшийся от боевой раны. А всамделишный боевой шрам обнаруживает инфернальную суть другого коварного авантюриста – крещеного еврея Никласзона из романа Лажечникова «Последний новик»: «Лицо его всегда улыбалось, хотя в груди его возились адские страсти <…> Черты лица его вообще были правильны, но обезображены шрамом на лбу, этим неизгладимым знаком буйной жизни» [863] . Таким же реликтом Каиновой печати маркирован роковой персонаж (но при этом даровитый музыкант) – мрачный офицер из повести Н. Павлова «Именины»: на его широком лбу «лежал большой рубец, по-видимому, признак сабельного удара» [864] .
862
Проблема «Каиновой печати» связана с переводческими интерпретациями понятия «от» (знак, буква) из Быт 4: 15; в еврейской традиции говорится об одной из букв на лице или руке Каина (см.: Mellinkoff Ruth. The Mark of Cain. Berkeley and Los Angeles: California UP, 1981. Р. 28–29). В «Монахе» Льюиса «Каинова печать» переходит на Вечного жида, а у романтиков она, соответственно, проступает на лицах демонических евреев.
863
Лажечников И.И. Соч.: В 2 т. Т. 1. М., 1963. С. 121.
864
Павлов Н.Ф. Избранное: Повести. Стихотворения. Статьи. М., 1988. С. 36.
Клеймом, нарезанным из морщин, помечен кающийся преступник – Чернец у Козлова: «Утраты, страсти и печали Свой знак ужасный начертали На пасмурном его челе». Однако сходный узор несет на себе и Арсений из «Бала» Баратынского: «Следы мучительных страстей, Следы печальных размышлений Носил он на челе», – персонаж, в общем, довольно заурядный [865] и даже не причастный преступлениям. Все же он представлен «посланником рока» – и одновременно его жертвой («судьбину, Казалось, в чем-то он винил»): комбинация, столь же обычная [866] , как тесная связь – но отнюдь не тождество – между Роком и сатанизмом. Иногда, впрочем, это клеймо налагает и сам Рок, жестоко преследующий изгнанника или «пришельца», как то рисуется у Э. Губера в стихотворении «Три сновидения» (1835): «Печать враждующей судьбы Прожгла чело кровавыми браздами» [867] .
865
На что в 1829 г. обратил внимание уже критик «Атенея», сомневавшийся, будто в подобного героя могла влюбиться страстная и необузданная Нина. См.: Хетсо Г. Евгений Баратынский: Жизнь и творчество. Oslo, 1973. C. 327. Такое мнение, как и аналогичную оценку С.А. Венгерова, разделяет и сам Хетсо.
866
Именно этой постоянной взаимосвязи обеих функций – быть одновременно и жертвой, и воплощением (либо карающей десницей) рока – не учел Хетсо, когда писал о том, что Нина «иррациональна, как сама судьба. Арсений служит только орудием в руках Фортуны, орудием для подавления воли героини» (Там же. С. 328). Чем же, собственно, различаются в этой градации «судьба», олицетворяемая героиней, и подавляющая ее «Фортуна»?
867
Поэты 1840–1850-х годов. Л., 1972. С. 137.
Сами по себе такие метки – часть общеевропейской традиции; ей отдал дань, например, немецкий писатель Ф.М. Клингер в своем очень популярном романе о Фаусте, впервые изданном в 1791 г. [868] Вероятно, Каинова печать, помимо того, ассоциировалась с тем «начертанием», которое, согласно Апокалипсису, наложит «зверь»-Антихрист на лбы всех своим подданным (Откр 13: 16). Но там же, в Апокалипсисе (14: 1), упомянуты и праведники, сражающиеся против него на стороне Агнца: на челе у них тоже написано «имя Отца Его». Возможно, не без этого влияния романтики рисовали и такую картину, когда Каинов или роковой знак сменяется иным, ангельским. Так, герой «Абадонны» Полевого мечтает «на челе падшего духа» узреть «отблеск небесного света» [869] – тот же самый, конечно, что и «отпечаток небесного начала» в облике Пери у Подолинского.
868
См. перевод соответствующего фрагмента: Лагутина И.Н. Россия и Германия на перекрестке культур: Культурный трансфер в системе русско-немецких взаимодействий конца XVIII – XX века. М., 2008. С. 54.
869
Полевой Н. Абадонна. Ч. 4. 2-е изд. СПб., 1840. С. 198.
Что касается этого «небесного света», то здесь надо помнить, что для романтиков побежденный Люцифер даже в падении сохранил отсвет былой красоты и того горделивого величия, которое привело его к катастрофе. Это его двусмысленное обаяние романтизм часто переносит и на своих земных героев, соприродных сатанинскому началу. Мы вскоре увидим, однако, что по существу дело обстоит гораздо сложнее и что такое потустороннее сияние само по себе может иметь какой-то другой могущественный источник, внеположный эдему.
3. Земные перипетии падших духов
В сущности, история Сатаны, отринутого родными небесами, для романтической литературы была, вместе с историей грехопадения, наиболее авторитетным прецедентом изгнания из горнего рая, о котором вспоминали ее герои. Картина, правда, осложнялась тем, что низвержение Люцифера должно было выглядеть и своего рода негативным аналогом жертвенного нисхождения Христа (или даже его «прообразованием» – насколько позволительно воспользоваться в подобном случае механикой «префигурации»). Отвечая потребностям сюжета, сам мотив предсуществования романтического героя в конечном итоге тяготел то к первой (демонологической), то ко второй (евангельской) модели, заимствуя у них как инфернальную, так и сакральную окраску его фигуры. Иногда он даже соединял обе.
В любом случае и низринутому мятежнику, и ни в чем не повинным душам, ниспавшим на землю, свойственны были сходные чувства по отношению к прежней отчизне. Если в нашем бренном мире эту ностальгию пробуждает искусство, то сами его творцы и адепты тоже сопоставляются у романтиков с Демоном. Ср. в стихотворении Деларю «К гению» (1829):
…Зачем твой вдохновенный видСвоей небесной красотоюК стране надземной за собоюЗемного странника манит?На миг единый очарованСияньем звездной синевы,Дух встрепенется – но, увы!К темнице грустной он прикован,И разорвать оков нет сил!Так древле вождь отпавших СилВ минуту сладкого забвеньяО крае вспомнивши родном,Взмахнул опущенным крылом, –Но опаленное Творцом,Крыло повисло без движеньяНад мощным Демона плечом [870] .870
Поэты 1820–1830-х гг. Т. 1. С. 501. Забавный штрих к истории атеистической цензуры: «творец» напечатан в этом издании с маленькой буквы, а «Демон» – с большой.
Такой же тоской измучен и сам Демон в одноименном стихотворении Трилунного (1837), причем автор, со своей стороны, сравнивает его с поэтами: «Неложный призрак он поэта! <…> Но не забыл он, неутешный, Сиянье дивное небес, И проклинает мир кромешный, И миг, как блеск его исчез!» [871] Конечно, знакома была эта ностальгия и роковым персонажам, переводившим ее в тот же бытовой план, что и грех своего архетипического пращура.
Кроме того, одиночество и отверженность Люцифера сами по себе в какой-то мере сближают с ним любых романтических отщепенцев – от злодеев до непризнанных гениев и безвинных страдальцев. Так возникают примечательные биографические параллели. Земной заместитель Сатаны тоже ощущает свою безысходную отчужденность уже в раннем детстве; и если с будущим колдуном в «Страшной мести» «никто из детей сызмала не хотел играть», то в этом отношении, как уже говорилось, он ничем не отличается от множества своих романтических ровесников, включая, например, тимофеевского Художника, «бывшего предметом насмешек своих сверстников товарищей».
871
Там же. Т. 2. С. 252.
Популярным аналогом праисторического мятежа, за который дух зла был сброшен с небес, гибельного искушения, подстроенного Змеем, или Каинова греха выглядело, как правило, то или иное страшное преступление наподобие убийства либо братоубийства («Страшная месть», «Нищий» Подолинского и пр.), совершенное романтическим грешником. Сниженной или смягченной его версией могла стать некая, порой глухо упоминаемая, дуэль с роковым исходом.
Как в случае Сатаны или Каина, – да и согрешившего Адама, – за преступлением неизбежно следовало изгнание, бегство либо скитальчество. «Прежними друзьями Я был отвергнут; как Эдем, Мир для меня стал глух и нем», – рассказывает лермонтовский Демон; но тождественными воспоминаниями могут поделиться, конечно, очень и очень многие романтические герои. Это еще одна общая стадия в житии падших духов – как потусторонних, так и земных. Нагляднее всего она заметна в поэмах («повестях») Подолинского. Его Див обретается в мрачных, безлюдных пространствах:
Вечный мрак моя стихия:Недра гор, леса глухие –Мне жилище; ночь и деньЯ скитаюся, как тень.Я кляну существованье [872] .Но такова же у Подолинского участь его обычных, земных беглецов:
Под небом чуждым бедный странник,Владимир Борский много днейПровел, скитаясь, как изгнанник,Вдали от родины своей.872
Подолинский А. Повести и мелкие стихотворения. Ч. 1. СПб., 1827. С. 27–28.
Ср. беглого каторжника Флегонта Зарембского у Степанова: «Я скитаюсь по лицу земли. Я живу в лесах с зверями; я ползаю с змеями в оврагах, между полей открытых. Я прячусь людей». Нередко для подобных преступников – например, у того же Подолинского или в трагических сюжетах о дуэли – изгнание могло быть добровольным решением, вызванным раскаянием, некоей моральной епитимьей. В других случаях оно подается в виде административной репрессии. Последняя подробность связывает многих, совершенно по-разному очерченных «антигероев»: так, будущий изменник завистливо-злобный Швабрин попадает в Белогорскую крепость, а иррационально усложненный Печорин – на Кавказ.