Вне игры
Шрифт:
Конечно, в школе я снова становилась весёлой и озорной девчонкой. Я могла спрятаться под парту и кукарекать на уроке рисования. Я могла выпрыгнуть на спор из окна второго этажа в сугроб, сразу после операции аппендицита, чем чуть не довела до инфаркта бедную старенькую учительницу, так как она как раз вошла в класс, когда я вылетала из окна. Я вообще мечтала быть парашютисткой и никогда не уступала мальчишкам ни в чём. Я залезала за ними на крыши, бегала по развалинам оставшегося после войны театра в поисках цветных стёклышек, я выходила на заваленную снегом сцену и читала девчонкам стихи. Да, это была первая сцена, на которой я выступала. Теперь здесь стоит театр им. Моссовета. Но вернувшись домой, в тишину нашей комнаты, я снова начинала свои зеркальные игры.
Теперь я думаю, что все эти «съёмки в кино» и Зазеркалье разогревали моё воображение. Оно становилось мягким, податливым и могло принимать любую форму, которую мне предлагала какая-нибудь игра. Вот так, сама не ведая того, я училась искусству перевоплощения, а вера в предлагаемые обстоятельства всегда заложена в детской душе.
«Если Бог хотел обидеть человека, он лишал его чувства юмора», — сказал однажды отец. И эти его слова на всю жизнь запечатлелись в моей душе. Впрочем, как всё, что он вообще говорил и делал. Отец был и остался для меня безоговорочным авторитетом, моей путеводной звездой в этой жизни. Этаким эталоном, золотым сечением, с которым я сравниваю всех остальных людей, и особенно мужчин. И если кто-то не соответствовал, не вписывался в этот образ отца, мужа, друга, человека, я невольно отторгала его. Может быть, именно поэтому так непросто складывались мои отношения с мужчинами. Я, как говорится, всегда «завышала планку». Я думаю, сам отец, безусловно, зная, как я обожаю его, даже предположить не мог, что станет для меня «истиной в последней инстанции», моим кумиром. И что его отношение к жизни, к людям, его взгляды и поступки станут для меня неким сводом законов, которые я всегда старалась не преступать, а преступив, горько каялась и перед светлой памятью отца, и перед Богом.
Конечно, отец не был святым или этаким кротким небожителем. Отнюдь, он был таким живым, ярким, подвижным, обычным грешным человеком… Нет! Нет, трижды нет! Конечно, необычным: талантливым, остроумным, едким, смешливым, безупречно порядочным и честным, ласковым, щедрым до безрассудства, влюбчивым и верным. И во всех своих проявлениях искренним, как ребёнок. Ребёнок, которого при рождении поцеловал Бог.
Вечно они будили меня своим хохотом! Папа и днём всегда шутил, смеялся, вовлекая всех в этот бесконечный поток веселья. Но по ночам, когда я так сладко спала за своей занавеской, комната вдруг взрывалась от дружного хохота. В испуге я открывала глаза и слышала чужие весёлые голоса, среди которых главным камертоном звучал голос отца. Сон пропадал, и я начинала прислушиваться к их разговорам, пытаясь понять, что так смешило этих людей. Я знала, что это опять папины друзья пришли после спектакля попить чайку и послушать его рассказы. Они приходили часто и сидели далеко за полночь, совсем забывая о том, что там, в этой же ярко освещённой комнате, в углу за занавеской, спал ребёнок. Почему, почему они забывали обо мне? Мне было обидно до слёз. Надо было как-то напомнить о себе, привлечь их внимание. Медленно, сантиметр за сантиметром, я начинала двигаться к краю кровати. Сейчас я упаду, и они испугаются, вскочат из-за стола и, отдёрнув занавеску, увидят, что ребёнок лежит на полу. Пусть им будет стыдно! И тогда папа возьмёт меня на руки и, нежно прижимая к себе, снова положит на кровать, а я обниму его за шею крепко-крепко и попрошу посидеть со мной, пока я снова не засну. А эти бессовестные артисты на цыпочках выйдут из комнаты. Я соскальзываю с края кровати и падаю на холодный пол. Никто не слышит и не замечает этого. Некоторое время я лежу на полу, пока мне не становится холодно. Ладно, они так хохочут, что ничего не слышат, я упаду ещё раз. И я снова забираюсь на кровать и снова падаю, и второй, и третий раз. Никто, никто, даже отец не слышит этого! Они совсем обо мне забыли, я горько плачу, уткнувшись в подушку, пока незаметно для себя не засыпаю.
Через несколько дней всё повторяется сначала. Но теперь я знаю, что падать нет смысла. Теперь в самый разгар их веселья я высовываю руку из-за занавески. «Тише!» — говорит отец, и все замолкают. «То-то же! — торжествую я. — Наконец-то вы вспомнили о ребёнке».
— Как ты думаешь, она спит? — спрашивает мама.
— Наверное, — говорит отец, — ну, я сейчас проверю. Дай-ка мне мой ремень!
Я быстро прячу руку под одеяло. А они опять смеются, ещё громче.
Однажды отец с мамой приходят поздно из Дома актёра. Но я просыпаюсь от того, что они смеются, вернее, они давятся от хохота, пытаясь меня не разбудить. Мама падает на тахту прямо в платье и хохочет до слёз, пока отец повторяет: «Киса, Кисса!» и как-то странно машет за спиной рукой. Потом я узнала, что это была за история.
После какого-то праздничного вечера в Доме актёра родители в приподнятом настроении возвращались домой.
Войдя в наш подъезд, который, по выражению отца, «имел запах консервированной мочи», они стали, весело переговариваясь, подниматься по винтовой лестнице. Мама шла впереди, и вдруг, где-то на самом крутом вираже, она вскрикнула и резко остановилась. У её ног, скрючившись и приняв почти форму улитки, лежал мужчина.
По его мирному храпу родители поняли, что он спит. Наклонившись поближе, в свете тускло горевшей лампочки, они узнали нашего соседа, опереточного артиста Аверьянова. Рядом с ним на ступеньках лежала авоська, из которой торчали пучок петрушки, морковь и завёрнутый в газету кусок сырого мяса. Ещё утром он пошёл на рынок, а потом, очевидно, загулял с друзьями. Когда разбуженный Аверьянов увидел перед собой мою красивую нарядную мать, в смущении и в то же время с восторгом он вскочил на ноги и сделал попытку поцеловать ей руку. «Киса! Киса!» — повторял он, в восхищении наклоняясь к её руке, и в самый неподходящий момент неожиданно пукнул. Продолжая держать её руку около губ и как-то особенно изогнувшись, он другой рукой стал разгонять воздух за своей спиной, при этом бесконечно повторяя: «Пардон! Киса! Пардон!» Умирая от хохота, отец схватил его под мышки и вместе с авоськой внёс в квартиру. А мама уже бежала по коридору к нашей комнате. Тушь от смеха потекла у неё по щекам, а вслед ей неслось: «Кисс-а! Ки-сс-а! Пардон!»
А однажды я проснулась от тишины. Свет горел ярко, как всегда, мне показалось, что в комнате были люди, но все как будто замерли на мгновение. И вдруг среди этого яркого безмолвия я услышала странный хрипловатый голос отца:
— Хорошо, — сказал он, и мне показалось, что кто-то держит его за горло, — но ребёнок будет мой!
— Нет, мой! — твёрдо ответила мама.
— Нет, только мой! — выкрикнул отец и вскочил, опрокинув стол.
— Володя, что ты! — заговорили какие-то голоса.
В этот момент занавеска отдёрнулась, и мама, схватив меня на руки, быстро понесла из комнаты. Я успела увидеть стоящего у окна отца. Он был бледен и тяжело дышал. С двух сторон его поддерживали два маминых брата, они что-то говорили ему, пытаясь успокоить. Остальных я не успела разглядеть. Меня унесли спать к соседям.
Потом папа уехал с театром на гастроли и долго не возвращался. А у нас в комнате стал жить Владимир Павлович Бурмейстер, новый мамин муж.
Помню, как однажды мама взяла меня с собой в санаторий «Архангельское». Там отдыхали и лечились военные, в основном генеральский состав. А актёрская группа приехала к ним давать концерты. Мне было, наверное, лет пять. Внутри санаторий меня поразил красными ковровыми дорожками, широкими лестницами и вкусной едой. Днём мы с мамой гуляли по парку. И мне почему-то было страшно. Усадьба была полуразрушена. В снегу стояли большие деревянные ящики, из которых выглядывала то чья-то рука, то голова с отбитым носом. А на крыльях колоннады стояли в снегу старинные стулья с вывороченными внутренностями. Грустное это было зрелище. Мама взяла с собой мои лыжи, и я пыталась кататься на них по парку. Вот тогда-то я впервые и увидела Владимира Павловича. Он всё время ходил с нами. И мне уже тогда показалось, что от него исходит опасность. Он пытался со мной разговаривать и играть, но я смотрела на него исподлобья и говорила только одно: «Ты Волк! Ты Волк!» и один раз даже замахнулась на него лыжей. Удивительные люди эти дети, их невозможно обмануть!
Потом я часто видела его в театре. Он работал вместе с мамой и тоже танцевал и ставил балетные спектакли. Я привыкла к нему, мы подружились, и, наверное, поэтому теперь его появление в доме не удивило меня. Это позже, уже повзрослев, я поняла, какой подарок сделала мне судьба, наградив таким отчимом, фактически вторым отцом. Это был необыкновенно интеллигентный, чуткий, добрый, нежный человек. Гениальный балетмейстер, получивший всемирное признание и при этом сохранивший удивительную скромность и чувство собственного достоинства. Он обладал необыкновенно красивой внешностью и манерами настоящего аристократа. Его мать была внучатой племянницей Петра Ильича Чайковского. Но всё это я узнала и оценила потом. А тогда, в этом своём детском мире, я никак не могла понять, куда девался папа. Почему его так долго нет? Я без конца спрашивала маму о нём. Она отвечала уклончиво, а однажды сказала, что завтра мы пойдём навестить папу. Помню, что мы пришли в какую-то чужую комнату, и в ней почему-то был папа. Конечно, я была рада видеть его, но странное чувство недоумения осталось в моей душе после этой встречи. Папа, мой любимый папа, был как-то растерян, виновато улыбался и совсем не шутил…
Не знаю, сколько месяцев это продолжалось, но однажды, придя домой, я увидела там отца. Я была в восторге! И мы стали жить все вместе. Только папа теперь спал на раскладушке около моей занавески.
Будучи уже взрослой, я узнала, как всё это произошло. Когда отец с Театром Сатиры поехал на гастроли, он был потрясён и убит разводом с мамой. Грустный, стоял он в вагоне поезда, глядя в окно. А рядом в другое окно смотрела очаровательная молодая артистка. На глазах у неё были слёзы.
— Что с вами? — ласково спросил отец. — Голубушка, что случилось?
И женщина рассказала ему, что рассталась с человеком, которого очень любила. А отец поведал ей о своём горе. Эта общая беда объединила их. И они решили, что, может быть, смогут друг другу помочь, если будут вместе. Но эта затея не выдержала и нескольких месяцев. Отец вернулся в свой дом, так как идти ему было некуда. Ведь больше всех на свете он любил маму и меня. А с Владимиром Павловичем их связывала давняя дружба. Вот так и прожили мы все вместе ещё лет восемь, пока Владимиру Павловичу и маме не дали квартиру от театра.
А та очаровательная артистка нашла своё счастье и свою любовь в том же Театре Сатиры. Это была Вера Кузьминична Васильева.
Господи! Как просто и легко всё это выглядит на бумаге! А как это всё происходило тогда, в жизни?! Сколько горя, мучительных сомнений, жестокой ревности, стыда и душевных мук пережили эти люди! Сколько потребовалось выдержки, терпения и любви, чтобы понять и простить друг друга в этой ситуации! Сколько истинной чистоты, дружбы и благородства было в их душах, чтобы принять любовь к другому как данность, как перст Божий. И терпеливо и достойно нести свой крест. Никогда, ни в детстве, ни повзрослев, я не слышала в адрес моих родителей никаких пошлых слов, скользких намёков. Наоборот, всегда все, кто был когда-то знаком с нашей семьёй, выказывали необыкновенную симпатию и глубокое уважение к моей матери и двум удивительным Владимирам, сумевшим всей своей жизнью показать, что значит истинная Любовь.