Вне закона
Шрифт:
Среди эпилептиков был один по фамилии Бидерманн, осужденный на четырнадцать лет тюрьмы за тяжелый грабеж, сын уважаемого чиновника. — Маленькие демоны разрушили меня, — говорил он мне. Он страдал от своих приступов больше, чем другие, которые принимали их как должное. Он часто говорил о маленьких демонах, которые якобы попадали в него и занимались внутри его своими бесчинствами: они, мол, не позволили ему достичь ничего большого в жизни. В действительности его первое преступление совпало по времени с его первым приступом, который случился с ним около Бадена на Одере. Он очень точно контролировал себя самого, вел в книге учет своих приступов и пытался записывать внутренние процессы во время приступа. Он мог подтвердить, что перед арестом у него в среднем случалось примерно восемь приступов в год, но за первый год своего ареста их было целых сто семьдесят.
В углу зала стоял ящик для эпилептиков, большая койка из крепких досок, с толстой обивкой внутри. Если у одного из больных был приступ, то его хватали и просто бросали в ящик, в котором он мог тогда успокаиваться, не боясь получить травму. Бидерманн просил меня, чтобы я бросал его не в ящик, а на быстро расстеленный матрас, и чтобы я держал ему тогда руки и ноги; неукротимое верчение слишком сильно изматывало его в ящике. Он, если это как-то получалось, всегда приходил ко мне в камеру служителей — зал для эпилептиков был днем открыт — приседал на корточки у кровати и начинал рассказывать. Чем больше приближался приступ, тем более рьяной была его речь, она с каждой минутой становилась все более живой и приобретала тот странно визионерский способ выражения, ясность которого была удивительной, он говорил быстро и совсем без остановок, он с бессознательным усердием бросался в свою речь, медленно вставал при этом и ходил туда-сюда, скупо жестикулируя. Он убедительно рисовал отдельные предложения пальцем в воздухе, но забывал потом об ответах или подтверждениях, хватал мимоходом предметы, которые лежали поблизости, снова клал их после коротких мгновений, тихо начинал трясти головой, дергать пальцами, его лицо краснело, внезапно он прекращал свою речь, ходил все быстрее туда-сюда, тихо глядя вперед, больше не слышал окликов, и начинал дрожать сильно и с исключительно сладострастным выражением на лице. Тогда я нес матрасы с какой-нибудь кровати и клал их на пол. Бидерманн больше не обращал внимания ни на что, начинал шататься, качался, поднимал руки и падал ничком. Я перехватывал его и бросал на матрас, и хватал его за конечности, твердо прижимая их к полу. Внезапно он высоко подскакивал, искаженный рот открывался в безумно резко звучащем крике, пузыри пены слетали у него с синих губ, его члены со всей мощью боролись против моей хватки, тело его вздрагивало как рыба, голова в такт криков двигалась вверх и вниз, он кусал меня и брызгал мне пеной в лицо. Я должен был собрать всю силу, чтобы удержать его; приступы иногда продолжались до четверти часа. Наконец, он лежал изнеможденный и спокойный, я отпускал его и приносил ему воды. Он потом лежал еще долго, в полусознании; я сразу спешил в зал для эпилептиков, так как если там были слышны крики, то у трех или четырех других больных тоже регулярно начинались судороги, так что ящика не хватало на всех. Каждый из этих приступов приводил меня в состояние крайнего возбуждения. Еще долго после этого, когда обыватель давно был снова занят тем, что крутил самокрутку, я бегал по длинному покрытому кокосовыми циновками коридору лазарета назад и вперед. Я чувствовал, насколько большой была моя доля участия в этих приступах; меня почти не удивляло, что Бидерманн рассказывал мне однажды незадолго до одного из своих приступов, почему он попросил меня, чтобы я бросал его не в ящик, а удерживал на матрасе.
Он сам взвинчивал себя своей речью, в которой он участвовал всеми своими чувствами, до состояния, достигающего сердцевины идущего ощущения желания. Тогда, однако, у него было чувство, как будто у него лопались артерии, и демоны, которые давно уже буйствовали в них, освобождались и, спеша из каждой капли крови, бросались насиловать его. Он чувствовал наивысшую боль слабости и терял в ней сознание. Но если он заранее знал, что я брошусь к нему, и буду держать его, тогда он верил, что демоны, которыми он одержим, во время акта насилия будут скованны мной или же могут быть проглочены мною в некоем таинстве.
Медицинский советник рекомендовал мне, чтобы я также и дальше держал Би-дерманна, ибо ящик — это почти средневековый инструмент. Но приступы Би-дерманна становились все хуже. Часто у него было два приступа в один день. Он все более тесно сходился со мною. Когда он в первый раз сказал мне, что он хотел бы совершить самоубийство, я нашел много объективных контраргументов против такого начинания. Бидерманн вел трудную борьбу за свое освобождение или, по крайней мере, за перевод в больницу. Но он из своих четырнадцати лет отсидел всего лишь два и знал, что он, если ему придется искупать хотя бы еще часть своего срока в тюрьме, во всяком случае, будет сломлен для любой жизни. Директор и медицинский советник не могли помочь ему, эпилепсия не была причиной для освобождения.
Когда Бидерманн после полугодовой борьбы попросил меня достать ему яд из аптеки в санчасти, я уже давно знал заранее, что эта просьба однажды возникнет; и уже согласился с самим собой. Было нетрудно украсть бутылочку из шкафа. Я дал ему яд.
Следующей ночью пришлось вызвать медицинского советника. У Бидерманна был тяжелый приступ с новыми симптомами. Приступ продолжался несколько часов, сопровождался рвотой и необъяснимо сильным выделением пены. Би-дерманн резко кричал и сгибался с бодрствующим сознанием, прежде чем был охвачен судорогами. В нем все горит, кричал он. Врач ничего не мог сделать, он явно почувствовал облегчение, когда приступ у больного перешел, наконец, в свой обычный вид.
Следующим утром медицинский советник вызвал меня в санчасть. Я увидел, что шкафчик аптеки был открыт. Медицинский советник сказал, что, видимо, будет лучше, если я снова вернусь в свою камеру.
Бидерманна спустя некоторое время перевели в больницу для заключенных.
Я к концу года снова сидел в моей старой камере. Каждое утро я ощущал невыразимое отвращение при мысли о том, что я обязан подниматься, не зная, зачем, что я должен одеваться, идти туда или сюда, ждать, сидеть за столом, стоять у окна, прислушиваться у двери, делать все то, чем я теперь уже почти три года, за исключением времени, проведенного в тюремном лазарете, изо дня в день занимался с одной и той же регулярностью, не зная, зачем и для чего.
Мелкая борьба
Я прочел почти все книги из тюремной библиотеки. Теперь я хотел сломать установившийся неподвижный порядок и получить в камеру книгу, которая несла бы на своих страницах и между своих листков атмосферу другого мира, книгу, которую не клали бы в мою камеру безразлично и проштамповано с разрешением мелкого чиновника как мертвый предмет, а которая влетела бы ко мне как подарок, как привет, который является личным и не обремененным затхлым ночным духом всех вещей, которые уже десятилетиями находятся внутри этих стен.
Начальник охраны — это мой особенный друг. Я узнаю его шаги в коридоре и манеру, с которой он вставляет свой ключ в замок камеры. Он приносит мне письма, которые поступают для меня с долгими интервалами, и я знаю, что он один из немногих, с кем я могу говорить, не опасаясь, что мои слова положат на весы строгого исполнения служебных обязанностей. Он входит и кратко приветствует меня. Он ходит по камере и проверяет. Он хватает стакан воды и трет пальцем над столом, как это указывает порядок. В его руке стопка писем и книга. И книга!
У нее красный кожаный переплет и золотые литеры на корешке. Мой взгляд нельзя оторвать от книги. Я знаю, она предназначена для меня. Я дрожу от радости и нетерпения. Я хотел бы взять ее в руки и сначала провести разок ороговевшими кончиками пальцев по красной коже. Рука начальника охраны в напряжении неуклюже охватывает книгу. Он говорит: — Почты у меня для вас нет. Он говорит: — Там для вас пришла книга. Он говорит: — Я не знаю, получите ли вы ее в руки. Он говорит, почти утешая, когда видит мои испуганные глаза: — Господин директор примет об этом решение. Он уходит, и я останавливаю его, почти выбегая перед ним, от волнения почти глотая слова: — Господин начальник охраны, книга… когда господин директор решит… никак нельзя ускорить решение?
У начальника охраны сегодня еще много дел, он немного недоволен, он не понимает, что там такого для меня в этой книге, он смотрит порицающим взглядом на ряд книг, которые стоят у меня в камере; книга, эта книга, все же, я должен потерпеть: У него нет интереса к книгам. Боже мой, что же в ней такое: ну, он доложит мое желание господину директору, сегодня пятница, мне нужно записаться во вторник, тогда господин директор прибудет в четверг для беседы, я смогу тогда сам попросить его об этом. Он уходит, медленно и достойно, немного неодобрительно, и немного нетерпеливо, но с самым сердечным чувством. Дверь медленно закрывается, я еще вижу руку, кулак, который лежит, сжатый, на красном кожаном переплете моей книги.
Я один. Я забыл спросить, от кого эта книга, я не знаю ни ее названия, ни автора, ни содержания. Я не хочу смотреть на короткий ряд серых, потертых библиотечных томов на столе. Я хожу взад-вперед, почти в лихорадочном жаре и проникнутый трепетной радостью, и охваченный дрожью от жаркого нетерпения. Я должен получить эту книгу, теперь, сразу, самое позднее завтра. Сегодня пятница, и следующий прием в четверг, но это невозможно, это целая неделя, и лишь тогда будет принято решение, и тогда я должен ждать еще целыми днями, пока она будет у меня в руках.