Водоем. Часть 1. Погасшая звезда
Шрифт:
Приближалась весна — пора самых светлых надежд, самых высоких мечтаний, и в то же время — пора пробуждения инстинктов, бурного брожения плоти. Чувства Маши достигли своего высшего накала, настоялись словно хорошее вино и стремились обрушиться водопадом ласк, но не на кого попало, а только на Него, Единственного. Быть может, если бы Любимый не появился в это время, если бы уехал, исчез, то со временем все улеглось бы, успокоилось, перенаправилось бы в другое русло. Если бы… Но все вышло так, как вышло…
Когда поздним февральским вечером в дверь дома постучали, Маша уже не сомневалась, что это — Он, и что он приехал к ней и что будет её и только её. Она с порога бросилась к нему на шею, впилась губами в его рот, стараясь вобрать в себя каждый его вдох, отдать каждый свой выдох, она забыла про бабушку, спавшую в комнате, забыла про все вокруг, забыла про своих коров, забыла про мать, про себя, про то, кто она и где, она не помнила, как разделась, не помнила, где отдалась, и очнулась на своей кровати спустя лишь несколько минут после того, как все закончилось. Тимофей, очарованный и удивленный, — он явно ждал более спокойного приема — сидел рядом и гладил её темно-русые густые волосы, приговаривая: «Милая моя девочка, моя самочка, моя кудесница, что с тобой, скажи мне, девица?» Но Маша лишь сияла в ответ своими озорными сине-голубыми глазами и только улыбалась, улыбалась, улыбалась. Она была безумно счастлива, а все остальное было уже не важно…
В течение ночи Маша успела отдаться еще трижды, правда, теперь она уже понимала, что и как делает, а потому с удивлением наблюдала за тем, как с каждой секундой превращается не просто в женщину, а в женщину распутную. Ей хотелось только одного — доставить Любимому максимум наслаждения, сливаясь с ним каждой клеточкой, жертвуя всем своим богатством. Созерцая себя со стороны, она поражалась, откуда, из каких глубин, взялось в ней столько пошлой изобретательности, невообразимой, непредставимой еще полгода назад. Она была одновременно и податливой, послушной скрипкой в руках умелого музыканта, и чутким локатором, улавливающим все желания партнера, и композитором, сочинявшим на ходу необузданную симфонию страсти. Она забыла про стыд, про Николая Угодника, про Богородицу, которых до того ежедневно молила о скорейшем приезде Любимого, забыла про девичью честь, про то, что может понести. Все происходящее казалось ей естественным и нормальным, правильным и должным. И тогда, когда оказывалась скачущей верхом на муже своей матери, и тогда, когда стояла перед ним на коленях, посасывая его возбужденную плоть, она считала себя правой и перед Богом, и перед людьми, и только повторяла то вслух, то про себя: «Всё, что ты хочешь, всё-всё, что пожелаешь, всегда-всегда, до гробовой доски!»
И в это же самое время, когда юная гетера предавалась плотским наслаждениям, её мать, извиваясь как раненая змея и крича во всё горло, корчилась на холодной клеенке в тесной душной комнатке мамоновского акушерско-фельдшерского пункта. Она рожала, хотела родить, жаждала побыстрее избавиться от бремени, но не могла, упорно не могла разродиться. Она проклинала этого ребенка, которого не хотела, не желала, не любила, которого по всем канонам медицины не должна была иметь после трех подпольных абортов, после нескольких лет уверенности в собственном бесплодии. Но все же забеременела вопреки всем очевидностям разума и построенных на них прогнозах.
В эту ночную пору в медпункте были только медсестра-акушерка и престарелый, изрядно обветшалый, фельдшер.
— Ох, и не нравятся мне эти роды, — делился он тревожными мыслями с молодой медсестрой, выведя ту за дверь, чтобы вместе покурить. — И воды давно отошли, и шейка раскрылась, а плод не идет почему-то, а почему — в толк не возьму.
Акушерка лишь понимающее кивала головой, да поглубже затягивала в себя ядреный папиросный дым. Фельдшер же продолжал:
— По-хорошему, её надо бы в больницу, в город, да не успеем уже, а по дороге растрясем. Там бы ей кесарево сделали, а я разве могу, Ирочка? Я же его и не делал никогда, только издали и видел. Может, ты сделаешь, а?
Тут девушка, наконец, встрепенулась и грустно заявила:
— Да разве ж я умею, Федор Иваныч, я и не видела никогда.
— Может, все же сама родит, а?
— Ну, конечно, родит, чай не девочка — не впервой рожает!
— А если кровотечение откроется, что будем делать?
— Типун вам на язык, Федор Иваныч! Чего бы ему открыться-то?
— А вот откроется, и всё, а нас потом под суд — муж у этой дамочки молодой, да волевой, видать со связями, он нас в покое не оставит.
— А мы на него жалобу напишем, что он товарища Сталина плохими словами называл, тогда и посмотрим, кто кого засудит!
— Ой, доболтаешься ты у меня, Ирка. Смотри мне! Чтоб больше от тебя таких идей не слышал. Лучше сходи-ка к роженице, посмотри, как она там.
— Давайте лучше вместе, а?
— Ну, пошли-пошли…
Но как ни просили милости у судьбы, как ни увещевали роженицу, чтобы та правильно дышала, правильно лежала, правильно тужилась, но ребенок не выходил, а через час прекратились и схватки. Ругая весь белый свет, в особенности нашу систему здравоохранения, Федор Иванович на рассвете решился на кесарево сечение. «Все же, не боги горшки обжигают! — сказал он себе. — Была не была!» Проштудировав быстренько «Справочник фельдшера», освежив в памяти алгоритм операции, он приступил к экзекуции. Разрез, правда, оказался немного больше, чем нужно, зато малыша было легко вынимать. Когда мальчик захныкал, то доктор с облегчением вздохнул в первый раз. Во второй раз он перевел дыхание, когда вытащил послед, почистил матку, зашил шов, а кровотечение так и не открылось. Все же ближе к обеду он решил от греха подальше отправить роженицу и ребенка в районную больницу, к тому же женщина чувствовала себя неважно, изрядно измучившись за ночь. И только перед сном, воссоздавая в памяти события прошедших суток и хваля себя за сноровку и умелые руки, Федор Иванович вдруг понял, что в спешке взял не тот скальпель — вместо прокипяченного, стерильного, но оказавшегося недостаточно острым, он впопыхах схватил другой, запасной, но не из стерилизатора, а прямо со стола, и, если ему не изменяет память, то именно этим скальпелем он предыдущим днем вскрывал нарыв на пальце у молодого рабочего с железной дороги, да так и забыл положить в банку для грязного инструмента. «Авось, пронесет, — подумал престарелый эскулап. — Надо верить в лучшее… Ведь у организма должен быть свой иммунитет…».
Но не пронесло… Через неделю после родов Анфиса, уже собираясь выписываться из больницы, внезапно почувствовала себя хуже — резко подскочила температура. А еще через пять дней, несмотря на все усилия врачей, она умерла от сепсиса, так и не узнав, что ту роковую ночь её муж провел в объятиях её единственной дочери, а её единственная дочь не только лишилась девственности, но и зачала в своем чреве новую жизнь, которую ждало замечательное, но не слишком долгое будущее.
Глава 17. Два брата
После скоропостижной кончины супруги Тимофей Костров, не долго думая, женился на ее любвеобильной дочери. Со стороны этот жест выглядел вполне разумным — никто и не догадывался, что страсть соединила их еще до смерти Анфисы Спиридоновны. Но, как оказалось, соединила ненадолго! То ли Тимофей осознавал свою вину, то ли вина угнездилась в подсознании и точила его душу помимо воли и разума, так или иначе, но с того самого момента, как Маша родила в конце ноября ему второго сына, он стал все чаще и чаще прикладываться к бутылке. Юная Мария, в сердце которой жар страсти не угасал, а, напротив, ширился и крепчал, к «греху» мужа относилась не просто терпимо, с пониманием, а даже с толикой одобрения. Нередко видя недовольную гримасу на лице вернувшегося с работы Любимого, она не единожды выставляла на стол чакушечку, и пока муж с ней расправлялся, сидела перед ним и ласково сверлила его лоб своими синими очами. Но однажды муж не вернулся!
А под утро его разрезанное на несколько частей тело нашли на полотне железной дороги — после смерти Машиной матери молодожены переехали в более перспективное Мамоново, где Тимофей и служил на железной дороге электриком. Что стало причиной гибели так и осталось загадкой. Люди говорили всякое — то ли сам он пьяный попал под поезд, то ли кто-то его ограбил (в тот день давали зарплату, а денег при нем не обнаружили) и полуживого положил под стальные колеса очередного товарняка, — но достоверно правды не знал никто! Тем не менее, это не мешало Маше винить себя. «Вот она расплата за грех! — корила она себя в минуты слабости. — За желание получить чужого мужа! За нелюбовь к матери! За разврат! Хотела счастья? Ну, вот и получила, милая!»
Только с уходом Тимофея, вслед за которым тут же умерла и бабушка, Маша поняла, что осталась одна, осталась без работы, значит, без средств к существованию, с двумя мальчишками на руках, первого из которых она тихо ненавидела, а второго, собственного, любила всем сердцем…
Ничего ей не оставалось другого, как идти работать на железную дорогу, где как раз вовремя появилась вакансия товарного кассира. А ребятишек пришлось поручить сердобольной соседке, у которой своих было трое, но, в отличие от нее, Маши, был живой и хорошо зарабатывающий муж. Впрочем, большую часть времени братья были предоставлены сами себе, и пока их мать за жалкие 400 рублей в месяц следила каждый день с утра до вечера за разгрузкой-погрузкой вагонов, они выживали сначала в голодные 40-е, а потом и в более мягкие 50-е…