Вольный горец
Шрифт:
Не прибавляю нисколько: очередной привходящий в нашу — с тремя постоянными членами — «четвёрку» с завистливым вздохом сказал, что всё правильно, да — в посёлок вот-вот зэков привезут, на комсомольскую стройку, а, едрёный корень?! Конечно, надо готовиться! Где бы самому «пистоль» достать?
В полном изумлении я вернулся домой, положил «ревнаган» в портфель и отправился в милицию. Пашки не было, пришлось зайти к начальнику отдела капитану Шилову:
«Спасибо за доверие, Иван Федорович, отпечатки пальцев я стёр — возвращаю.»
Шилов в изумлении глядел на револьвер:
«Откуда это у вас?!»
Он ничего не знал!
Может быть, нынешний главный экономист Рудоуправления Ковалёв тоже входил в одну из мифических четвёрок, которые с одному ему известными целями упорно создавал в нашем посёлке Павлик Луценко, пока я его «ревнаган» судорожно, «денно и нощно» перепрятывал?
Воспользовавшись паузой в нашем разговоре с главным инженером — по срочному делу вошёл кто-то из подчинённых — Виктор Степанович отвёл меня теперь чуть в сторонку, заговорил с загадочным видом: «Не знаю, зачем вы в Старый Оскол приехали… Но я бы вам очень советовал написать о нашем Фёдоре Иваныче, о Клюке. Помните, на Запсибе тогда движение было: за досрочное освоение мощностей? ЦК постановление принимал: мол, инициатива трудящихся. Ордена потом посыпались градом. А тут вот у нас проектная мощность около пяти миллионов тонн, а даем теперь за год — десять. Ужедаем. И собираемся в будущем году ещё прибавить: прежде всего — благодаря неукротимой энергии Клюки — это вулкан! Благодаря хозяйской смекалке, неординарным инженерным решениям… Знаете, что он у нас кроме прочего — Президент Союза горнопромышленников России, академик — вы это знаете?»
В гостинице перед тем, как лечь спать, я взял в руки книжку митрополита Антония Сурожского, хотел было найти страничку, на которой остановился до этого, но тут мелькнула другая: «Большинство из нас вступает в ночь покоя: мы отложим тяготу дня, усталость, тревоги, напряжение, озабоченность. Мы отложим всё это на пороге ночи и войдем в забытье. В этом забытьи мы беззащитны: в течение этих ночных часов Один Господь может покрыть нас Своим крылом. Он силен оградить наши сердца против того, что может подняться из наших еще не очищенных, не просвещенных, не освященных глубин. Он силен оградить наши мысли, наши сновидения, спасти наши тела.»
А ночью прежде всего я ощутил далёкий запах горячего хлеба… Может, оттого, что номер мой на третьем этаже находился в том конце коридора, в котором на первом была кухня? И через все «четыре звездочки» сюда проникал еле уловимый дух выпечки — готовили тут великолепно. Может, три долгих года по настоянию докторицы, которой всегда безраздельно верил, не евший хлеба вообще и так по нему истосковавшийся, что вот он, запах — нашёл меня, как заядлого курильщика настигает во сне полузабытая затяжка дымком? Но горячий хлебный дух накатывал на меня вместе с замедлявшими ход вагонами, я не понимал, в чём тут дело, пока в дверях одного из них не появился мой адыгейский друг, крикнувший мне: «Щелям!.. Я везу ему наш щелям!»
Неужели у снов тоже есть и второй план, и третий, и есть на свете такая хитрая штука, которую только и остаётся назвать: подсознание нашего подсознания?..
Краем в памяти скользнула центральная улица уютного и тихого, прекрасного в любую пору Майкопа, мелькнул этот примыкающий к старой кондитерской фабрике новенький магазин, где и в наше время выстраиваются очереди за горячими, на ароматном коровьем масле адыгейскими пышками из лучших сортов общей нашей кубанской пшенички… Магазинчик так и называется — «Щелям», и постоять возле него — уже как будто бы подпитаться, ну, прямо-таки перекусить одним лишь этим ни с чем несравнимым духом детства, посещавшим тебя в самые счастливые, в самые благополучные дни.
Теперь он переместился на Старо-Оскольский перрон, растворился над ним в морозном воздухе…
«Щелям везу ему! — повторял мой друг Юнус на перроне, пока мы с ним на кавказский манер, на два плеча, обнимались. — Срочно нужны эти деревянные штуки, на которых он лежит в хлебовозках, нужны эти решетки… есть они?»
И я их тут же нашёл неизвестно где. Сложенные у меня на руках один на другой, передал ему в вагон несколько… ну, и запах оттуда шел, из вагона — как из доброй пекарни. А я вдруг спохватился: «А сыр?.. Сыр копченый? Гомыль!»
«Сыр он пробовал! — радостно откликнулся Юнус. — Ты забыл?»
И опять краем пронеслось то, что было несколько лет назад: на идущем по Лене теплоходе в каюте, которую мы занимали с Юнусом, сидим втроём вместе с Валей Распутиным, по сути первым прочитавшим «Сказание о Железном Волке» — он написал к нему такое теплое, такое братское предисловие — сидим, и я Вале говорю: вот, мол, видишь, я все спрашивал тебя, как докатилось до твоей родной Аталанки краснобокое кубанское яблоко из твоих «Уроков французского»? А теперь вот к тебе прикатил этот круг копченого сыра — знаешь, что это за сыр, Валя, ты знаешь?! Просушивали его над очажным дымком, а хранили потом в пшеничке, в зерне — там он как бы вылеживался. Такой сыр черкесы брали раньше в дорогу, бывало, — и на несколько лет. В дальний набег. Вместе с вяленой соленой бараниной, вместе с чесночной солью — от всех болезней — входило это в гомыль. Гомыль — еда путника. Еда воина. Всё пахло в ней родным очагом: чтобы в дальнем набеге джигит не забыл о доме, где его ждут…
«Ну, у Юнуса тоже — дальний набег, — мягко, как только он один, кажется и умеет, улыбался Распутин. — Из Майкопа — в Якутск. Из Адыгеи — в Якутию.»
«Через всю азбуку! — радовался счастливый Юнус. — От „а“ до „я“. Если даст Аллах, я потом напишу это: „А“ и „Я“.»
Конечно, для него это было — как сбывшийся сон, для моего кунака, — резал вкусно пахнувший дымком, с коричневой коркой рубчиком, сыр, и мы неторопливо, будто всё пробуя, жевали гомыльнашего друга, по скромности своей, отдававшей древней чистотою аульских нравов, еще не осознавшего, как бесстрашно ворвался он, как далеко проник не только в прозу нынешнего Кавказа — в ту многоводную и мощную, из десятка национальных потоков, литературу, которую — вот тут уж, и точно, во всех отношениях справедливо — называем российской.
И вот теперь сбывшийся в далёкой Якутии наяву сон Юнуса оказался в моём старо-оскольском сне — я горячо говорил ему:
«Что значит — пробовал? Мог бы опять попробовать. Ну, даешь! Не мог захватить?!»
«Постеснялся, — смущенно говорил Юнус. — Щелям взял на этот раз, сам видишь, сколько ему везу… ты чего ждешь, ты садишься?»
«Я не еду!»
«Как — ты не едешь?!»
Отголоски прошлогодней вины перед Валентином Григорьичем?
Сам из Иркутска мне позвонил, спросил номер паспорта и все остальное, что надо для билета на самолет в Сибирь, на его «Сияние России», так назывался этот праздник… а я потом уехал в Кузбасс!
«Место держал для тебя, заходи» — за руку тащит меня в вагон Юнус.
«Не могу!»
«Думал, вдвоем едем!»
«Мне надо дождаться друга, на десяток дней улетел в наши края» — пытаюсь Юнусу объяснить.
Как можно, и правда что, не дождаться того самого бригадира монтажников, землячка, который бережно снимал тогда с опасной высоты рядом с бездонным котлованом гнездо с птенцами, другое дело, что теперь он тут — глава администрации, мэрпо-нынешнему, у него теперь другие заботы, и «птенчат» у него при нашей-то нынешней бескормице — ого-го… Даже здесь!
«Я думал…» — мямлит мой друг.
«Брось ты переживать! — перебиваю его. — Хватит тебе прибедняться — что ты как сирота? Когда, наконец, поймёшь себе цену?»
«Я думал…»
«Понимаю: по обычаю садись на празднике так, чтобы не пришлось потом уступать место другому. Но сколько можно сидеть на краю скамейки, когда…»
«Я думал…» — снова упрямо начинает мой друг.
Но на этот раз Юнуса перебивает Клюка, президент Союза горнопромышленников: давно уже стоит с «ревнаганом» рядом, вертушкой, на ковбойский манер, подбрасывает его в правой руке: