Вольный горец
Шрифт:
«Не говори „ГОК!“ — советует со значением: то ли мне, то ли моему черкесскому другу.»
С явным восхищением смотрит на него строгий генерал-полковник Шилов… ну, Иван Фёдорович! Прошёл, можно сказать, «и Крым, и Рым» — так в родной моей станице обозначают «огни и воды», чего только не насмотрелся в Тбилиси, в Сумгаите, в Оше, когда в «конце времен»-то советских был Первым замом Министра МВД СССР, самой, то-есть, рабочей лошадкой, а тут — залюбовался ну, как девица!
«Вулкан! — кивает на Клюку. — И правда, — вулкан! За сколько мы тогда свой клуб-то „Комсомолец“ построили? А он вот церковь Пантелеимона-целителя — за пятьдесят один день!»
Клюка снова ловко подкидывает наган:
« Неговори „ГОК“, пока не побываешь на Стойленском!»
И тут уж сам я изумляюсь афористичности его речи: ведь поговорка, и правда, ещё какая! Надо будет, думаю сквозь сон, непременно записать, пригодится…
«А Пушкин, Пушкин мой как же?! — громко и обиженно кричит мне Юнус, уже становясь на подножку поезда, уходящего в Иркутск, на Валин Байкал. — Ты мне так ничего и не сказал! Неужели откажешься перевести? Неужели мне не поможешь?!»
«Как егоПушкин?» — строго, как на своей оперативке в Управлении ГОКа, спрашивает Клюка.
Ах ты, Господи!.. Радость и печаль моя… да только ли моя?
Начиная с прошлого, девяносто девятого года, января, взялся я своего адыгейского друга потихоньку подначивать: может, мол, прав Александр Сергеевич всё-таки? Когда писал… как там в «Кавказском пленнике»? « В ауле на своих порогах черкесы праздные сидят.» А?!.. «Год Пушкина» идёт!.. А они сидят себе и сидят. Ты хоть бы статью на пять, на шесть страничек, друг мой, сообразил, что-нибудь такое, знаешь: Пушкин и черкесы. Тогда и нынче. Разве не интересно поразмышлять? Вот где: простор и воля! По-моему, как нигде сегодня, поверь, — как нигде! А они, значит, сидят и сидят… ну, медлительный ты черкес, Юнус! Значит, перо — не шашка? Так быстро не поднять?..Ну, тугодум!
И вот «Год Пушкина» благополучно прошёл, как говорится, — и тут-то наш молчаливый тугодум-черкес разродился: повесть около сотни страниц, свыше четырёх печатных листов… да какая повесть!
Ну, что горькая — это само собой.
К сладким речам Кавказ нынче не очень-то, прямо скажем, расположен.
Я пока о другом: о черкесской боли. О русской. О глубине размышлений не только над судьбой нынешнего Кавказа — над судьбой России и мира.
Но что касается мастерства…
Юнус впервые отважился написать на русском, и сквозь его сложно-сочиненные предложения почти не пробраться. Иной раз, только хорошо его зная, можно догадаться: о чем это медлительный мой кунак печется?
Придется переводить с русского на русский? Будет не перевод: толкование?
От литераторов на Северном Кавказе иногда слышишь: мол, переводивший адыгейца Нальбия Куёка самый интересный нынче русский поэт Юрий Кузнецов у нашихмногому научился… Пусть Юрий Поликарпович, кубанецпо рождению, земелятоже, сам скажет: так, нет ли?
Но что касается меня — признаю. «Работай для другого — учись для себя», а как же?
Тем более, когда есть чему поучиться. Есть!
А то все мы не так давно прямо-таки в нутряной заглот приняли круто замешенную на человеческом естестве прозу колумбийца Габриэля Маркеса: куда там! Загадочный же адыгский фольклор, удивительным образом сочетающий в себе почти нарочитую народную простоту с одухотворенной высокой мудростью остается для нас «землей незнаемой»… И только ли он? Осетинские «Нарты», боевые песни вайнахов, легенды горцев, которых объединил Дагестан, мифы, сказки, величания героев и плачи, пословицы и поговорки народов, населяющих Северный Кавказ, весь духовный космос уникального края — это пока всё ещё остаётся для нас за семью печатями.
Кавказ, считалось раньше, наборный пояс России.
И вот «носили» его и не знали, что носим. И так — до сих пор.
Но мои предки жили в абазинском ауле. Кровь говорит?..
Пожалуй, поэтому пробую у горцев учиться и кое-что, может быть, уже одолел, не только перенял, но — постиг… Недаром живший в Москве Аскер Евтых, светлая ему память, старшему Другу моему и во многом, — несмотря на то, что познакомился с ним уже в зрелые свои годы, — Учителю, так вот, недаром этот талантливейший, недооцененный, как многие у нас, многие, кто саморекламой не занимается, прозаик, не раз ворчливо говорил мне:
«Какой там вы — Гарий, какой вы — Гурий, вы — наш Гирей!»
Спасибо, щедрый Аскер!
Разве это неважно: во времена всеобщего сиротства знать, чейты?
А «Пушкинская» повесть Юнуса, это так ясно видать, была написана под благотворным влиянием, конечно же, русской прозы последних лет… Я не о себе. Я — Гирей.
Я о Валентине Григорьиче. О Распутине.
Разве это не духовная своего рода подвижка: как предки наши учили шашкой друг друга мужеству, так мы — совсем недавно ещё! — учили один другого пером. Братству. Добру. Достоинству.
И мастерству, конечно, которое у друга у моего так пока отстает от густоты замеса национальной судьбы…
Но крик этот с уходящего на Байкал поезда: «Как мой Пушкин?»
Или нажим тут на другом: как?!
Сам настаивал, сам с ножом к горлу приставал, а — теперь? Мол, работаешь над подстрочником? Доведёшь до ума, кунак? На полдороге не бросишь?!
На этот раз даже не подстрочник… дострочник?
Впору прибегнуть к черкесскому: я рэби! Обращенный к Всевышнему крик печали…
Когда, и правда, заниматься этим — когда?!
Если жизнь нас поставила в такие условия, что каждый пытается выживать в одиночку… Что ноги, всё больше — ноги кормят и самого автора «Железного Волка», и его переводчика, который стал, не поймёшь, — то ли бродячим русским философом, то ли черкесским джегуако— бродячим певцом, складывающим куплеты в честь того, кто пригласил в свою кунацкую переждать непогоду и вечером накрыл стол, и позаботился о ночлеге…
С этим немым вопросом, застрявшем в сознании, как крик в горле, с этим душевным воплем вышел я месяц-другой назад в Москве из метро, из новой «Арбатской», и на углу, где теперь турецкий ресторанчик, чуть не столкнулся с Палиевским, со свет — Петром Васильичем: и верно ведь, — Свет! Сочувственно, как доктор — тут, правда, доктор литературы и философии, спросил:
«Вы чем-то огорчены… чем-то сильно озабочены?»
Я как на грудь ему упал: что делать русскому писателю, как быть? И надо кунака-черкеса перевести, надо, но — когда?!
А он, по-моему, ещё больше ликом своим посветлел, стал ещё сиятельнее:
«Как интересно то, о чём вы рассказываете! Юнус Чуяко. Черкес, говорите? Адыгеец, да. Это прекрасно — такая повесть. Вы понимаете? Великолепно! Единственное: тут неуместно слово „ когда“. Оно всегда лишнее, если речь идёт о духовном служении. Это — миссия. Русская миссия. Вы тоже так понимаете?»