Вольный горец
Шрифт:
Я только невнятно, на черкесский манер протянул: ым-м!.. Потому что в самую точку попал Палиевский. На больную мозоль наступил. Ым-м-м!
А он ещё больше вдохновился:
«И потом: у вас ведь ключ есть. К горестным размышлениям вашего друга. Его вам тоже оставил Пушкин. Помните? — легонько бросил пальцами возле груди. — „Так ныне безмолвно Кавказ негодует. Так чуждые силы его тяготят.“ Ключ! Пушкинский. Из рук — в руки. Всем нам. Само собою — и вам!»
Дома я сперва принялся торопливо листать толстую «Общую тетрадь», в которую ещё недавно записал многое из того, что относилось к Пушкину, особенно, что связывало его с Кавказом: и с казаками, и с горцами… Мелькнула строка из «Путешествия в Арзрум»: «Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружьё его слишком долго было заряжено»… как, и в самом деле, было не выстрелить, ей!.. «Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением.»
Недаром, нет, конечно, недаром кунак мой несколько блестящих, несколько самых глубоких, пожалуй, и горьких страниц посвятил в новой повести игре адыгейских детишек «в самовар»: сэмаур. Но вот оно, вот — пушкинское: «Кавказ ожидает христианских миссионеров»… и тут же — моя заметка: «Сам Пушкин — вечный миссионер на Кавказе. На все времена.» Вот оно! Ведь сам писал? Как будто предчувствовал будущие сомнения, которые Палиевский с такой определённостью разрешил одним махом… Что ж теперь? Соотвествуй!
Взялся потом за один том стихов, за другой. Перебрал постепенно все, какие только могли относиться к Кавказу, строчки, но той, которую с печальным вдохновением цитировал Палиевский, нигде не было. Нигде.
Позвонил ему: не могу найти — слаб!
«Это, действительно, не так просто сделать, — заговорил он с весёлым сочувствием. — Обождёте несколько секунд? Слушаете? Запишите-ка: один из вариантов „Кавказа“. „Пушкинское собрание“ сорок девятого года выпуска, том третий, страница…»
Спасибо ему за многолетнее шефство: опять пролил свет!.. И как он вдруг проникновенно сказал: «Тут неуместно слово „когда“, если речь идет о духовном служении…»
Ну, прямо-таки строчка из горского «кодекса чести»… как там — в «адыге хабзе»? «Джигит не спрашивает, сколько врагов, он говорит: где они?!»
Так и тут.
Из кодекса русского писателя на Кавказе?
Составленного Петром Васильевичем на основе творчества не только его любимца, Пушкина, но — Марлинского, Лермонтова, Толстого… И сколько их еще было, беззаветно отчаянных, не оставшихся на громком слуху, но достойно прошедших нелегкий путь в этом краю, который излишне пылкие поначалу декабристы называли потом « теплая Сибирь».
Русский Крест?
Но что же это за силы, которые Кавказ «тяготят»?.. Какими были тогда? Как изменились нынче? И разберется ли, наконец, во всем этом Родина? Или же она никак не может дать себе отчета пока даже в том, что за «чуждые силы» вот уже столько-то лет тяготят ее самое, и это, может быть, больнее всего остального ранит где лаской, а где кровавою таской взятый ею некогда под опеку гордый Кавказ?..
Выходит, постичь сии тайны и предстоит нам с Юнусом — хорошенькое дельце!
Но обо всём этом я пока не успел с адыгейским кунаком побеседовать: о повести его говорили с ним только по межгороду, говорили, щадя и без того пустые карманы друг дружки, почти стремительно, а увиделись, наконец, только в моём сне… Но этот ночной, из сна, поезд, за которым постепенно истаивал запах горячего хлеба, уже увозил моего друга на восток, к Байкалу — гостевать у Валентина Григорьича.
И увозил обиженный крик.
«Пушкин мо-ой ка-ак?!» — доносилось уже издалека.
Я протягивал вслед большой палец:
«Молодец! — кричал. — Аферэм! Не сомневайся: ты прекрасную штуку написал. Обождёшь маленечко?! Вале кланяйся! Не робей там — он тебе цену знает… эх, сыр надо было, гомыль, гомыль!»
И я проснулся в слезах, счастливых и горьких: Юнус уехал к нашему другу, а я опять нет… Что это значит? Что значит вообще этот сон?
«В течение этих ночных часов Один Господь может покрыть нас Своим крылом…»
И Он собрал под крылом и старых моих друзей, и новых знакомых — тех, кого я люблю и чту, и кто, верю, всегда помнит обо мне.
В одном сердце устроил встречу, которая и может быть — лишь во сне.
И вот ведь какое дело: я горячо пообещал Юнусу помочь… Причем тут, и в самом деле, это прямо-таки неприличное для настоящего джигита, слишком унылое « когда?»
«АУЛ ПУШКИНА»
Зиму прошлого года мы с Юнусом Чуяко просиживали в Майкопе над переводом его романа «Милосердие Черных гор, или Смерть за Черной речкой»: о прошлой Кавказской войне. О Хан Гирее. О Пушкине. О нынешней войне — о чеченской.
Роман сложный, работа шла не так просто, временами двигалась совсем медленно. Бывало, подолгу спорили, окончательно заходили в тупик, и тогда я по Перовомайской улице провожал старого своего друга до Заводской, и он шел направо, к остановке троллейбуса на Пролетарской, а я поворачивал налево — пройтись пешочком по Пушкинской.
Ещё с тех пор, когда недолго жили в Майкопе, улица эта стала любимым маршрутом: может быть, потому, что самым коротким путем ведет к старинному городскому парку, в любую пору очаровательному, к тому его местечку на высоком взлобке над Белой, где всем хочется подольше постоять, вглядываясь и в ленту реки под крутым склоном, и в низкий противоположный берег с разноцветыми крышами «забелянцев» посреди их садиков-огородиков у подошвы пологих сопок, скрывающих картину далеких снеговых гор, которые истинный майкопчанин все равно видит: не только здесь — в любом далеком краю…
В тот год дорогу в парк и обратно я проделывал особенно часто и особенно долго на любимой всеми горушке простаивал, словно надеясь именно тут найти ответ на загадки, скрытые в сумраке прошедших столетий.
В часы напряженных размышлений сознание наше к чему только за помощью не обратится, за какие только зацепки-крючочки не ухватится. Как-то, возвращаясь домой, в очередной раз подумал, насколько отличаются одна от другой таблички с названием улицы, по которой иду… Начал в них уже с нарочитым вниманием всматриваться и что-то такое весьма любопытное стало мне вдруг приоткрываться.