Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
Он не ушел, продолжал стоять в приемной, прислонясь к стене. В конце концов, не ради же себя он старается, не свои интересы пришел защищать, должны же понять… Казалось, делом принципа вдруг стало для него теперь проникнуть за двойные, обитые дерматином двери.
— Товарищи, кто по первому вопросу, прошу приготовиться! — возгласила озабоченная девица. — Пожалуйста, проходите!
Двери распахнулись, и Устинов вместе со всеми тоже двинулся к ним. Однако возле него тут же негодующе сверкнули очки.
— Товарищ, а вы куда?! Вам же, кажется, было сказано…
— Дайте мне пройти! Пропустите! — резко сказал Устинов, чувствуя, как кровь хлынула ему в голову.
Девица заслонила собой дверь, даже руки раскинула.
— Товарищ, вы что, русского языка не понимаете?! Милиционера мне, что ли, вызвать?
«А что, ведь и вызовет, — ощутив внезапную усталость и сразу словно обмякнув, подумал Устинов. — И правда, откуда ей может быть известно, что я не какой-нибудь псих ненормальный?»
Он повернулся и покорно пошел прочь, чувствуя на себе осуждающие и недоуменные взгляды. Он получил в гардеробе свое тяжелое драповое пальто, привычно отказался от помощи гардеробщицы, участливой старушки, приметившей его изуродованную руку, оделся и вышел на улицу.
С пасмурного неба на землю медленно опускались редкие сухие снежинки. Устинов прошел несколько шагов и остановился, вдруг сообразив, что идет не в ту сторону.
Черт возьми, до чего же пакостно все получилось! И что его так заклинило с этим бюро! Да и попади он туда, прорвись, все равно, что бы изменилось? Будто не знает он, как все это делается! И выступающие заранее определены, и проект решения уже отработан и согласован…
И все-таки какая-то часть его существа бунтовала, ярилась, не желала смириться и признать свое поражение. Не может быть, чтобы он не сумел убедить членов бюро, если бы ему дали слово. Его так и не произнесенная речь, уже живущая, уже ворочающаяся в нем, рвущаяся наружу, казалось, была ощутима чисто физически. Неизрасходованные слова клокотали в его мозгу, невысказанные фразы прокручивались снова и снова, мысленно он все еще готовился произнести их.
Усилием воли Устинов заставил себя успокоиться. Владеть собой, когда это необходимо, он умел. Не разучился еще. Почти всю дорогу до дома — а шел он нарочно не торопясь, размеренным шагом, — он занимался самовнушением. В конце концов, ничего страшного не случилось. Он не отступит, он своего добьется. Свет клином на бюро не сошелся. Он настоит на том, чтобы его принял секретарь райкома, и выскажет все, что собирался сказать сегодня. Не поймут в райкоме — пойдет в горком. Чего-чего, а упорства у него хватит.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
ЩЕТИНИН
Щетинин отправлялся в Москву. Точнее говоря, путь его лежал дальше — в дружественную страну Болгарию, которую предстояло ему посетить в составе делегации главка.
Все складывалось хорошо у Игоря Сергеевича. Даже с его благоверной вышло, может быть, и временное, но примирение в связи с его отбытием за рубеж. Лида обзванивала подруг, наводила справки, что стоит, а чего не стоит покупать в Болгарии, и пыталась теперь вложить собранные сведения в голову своего супруга. Символом примирения стала бутылка коньяка, выставленная ею самолично к ужину. Правда, выпили они всего по паре рюмашек, да еще по одной — на посошок, но Щетинин и не настаивал на большем, знал он норму, понимал, что нельзя надираться перед поездкой. Тем более что были у него на этот счет еще кое-какие тайные планы, приводившие его в благодушное, приподнятое настроение.
— Ты хоть размеры своей жены помнишь? — насмешливо спрашивала его Лида. — А то будешь бегать с растопыренной пятерней, как в том анекдоте, помнишь?
— Точно! Давай смеряю на всякий случай! — хохотал Щетинин.
Вообще, когда-то, еще в период его ухаживания за ней, оба они любили анекдоты, причем весьма рискованные, «с картинками». Да и вообще в их среде, среде комсомольских работников, подобная вольность была в моде. Лида и сама могла загнуть такой анекдотец, что хоть стой, хоть падай. Эта сексуальная свобода, как, впрочем, потом убедился Щетинин, была свойственна ей больше на словах, чем на деле. Пикировка же подобными анекдотами придавала их отношениям какую-то особую чувственную остроту, щекоча и распаляя воображение. Конечно, если вдуматься, Лида тогда была совсем другим человеком. И водочки могла хватануть не без удовольствия, и даже как-то сказала Щетинину, что, мол, мужчина без запаха табака и вина — это и не мужчина вовсе. Помнит ли она это теперь? Компанейская, одним словом, была она тогда деваха. Это теперь ее словно подменили, не заметил даже Щетинин, как это произошло. Только руками развести впору. Разве мог он когда-нибудь предположить, что будет его родная супружница писать доносы на него в партком? Да скорее умер бы, чем допустил такое! Большего позора, казалось ему тогда, и вообразить невозможно. Спроси его кто в те времена, как поступил бы он, случись в его семье подобное, он бы ответил, не колеблясь: «Да я бы такую стерву в двадцать четыре часа за порог выставил. Без права на обжалование!» Однако верно, оказывается, говорят: не зарекайся! Вот ведь сидят они мирно, по-семейному, чай-кофе пьют, его будущие зарубежные покупки обсуждают — чем не идиллия?.. Так и подмывает Щетинина спросить: ну и чего же ты, милая, добилась телегами своими, жалобами в партком? Только мужа в помоях выкупала и сама в них же выкупалась. Да что с нее возьмешь, не понимает она кадровой политики, внутреннего, так сказать, механизма этой политики не чувствует. У нас ведь как: пока ты свой, пока втянут в орбиту, тебе и бревно простят в глазу, пожурят разве что по-родственному, для острастки; может, и ремешком, образно говоря, стеганут пару раз — так тоже по-отечески, чтобы не зарывался; но битый, как известно, порой еще выше небитого котируется, ценит его начальство больше. Это пока ты в орбиту втянут. Коли же выпал из орбиты, тебе любую соринку в вину поставят, никто цацкаться с тобой не станет…
Разумеется, ничего подобного не собирался говорить Щетинин супруге, сидя за семейным ужином в своей малогабаритной кухоньке.
— А помнишь, как мы в Париже туфли мне покупали? — спросила вдруг Лида.
Еще бы! Помнил он, хорошо помнил, как потащила она его с собой для храбрости в обувной магазин. До сих пор ясно стоит у него перед глазами эта картина: Лида, сидящая на каком-то пуфике посередине небольшого, безлюдного салона, отделанного зеркалами, неловко поджимающая, словно прячущая смущенно свои ноги, и продавец, опустившийся перед нею на одно колено, с туфелькой в руке… «Я чуть не умерла тогда от страха, — говорила потом Лида. — Он меня что-то спрашивает: мадмуазель… мадмуазель… Другой продавец еще коробки с туфлями тащит, а мадмуазель уже почти без сознания… Да еще вижу, чулок у меня… петля спустилась… Короче говоря, я, по-моему, так и не осознала, что я покупаю…» Однако туфли тогда они купили отменные. Да и ножки в то время были у Лиды что надо, хоть в любом обувном салоне демонстрируй, не стыдно.
— Ну что ж, пора! — сказал Щетинин, уловив, как чуть скрипнула тормозами «Волга». Конечно, по рангу не полагалось ему машины, обычно в таких случаях добирался он до вокзала на метро, как и все рядовые граждане, и если сегодня все же был удостоен чести отправиться на вокзал на директорской «Волге», то лишь оттого, что заводские сувениры, которые предстояло ему вручать болгарским друзьям — разного рода самовары, настольные монументы, альбомы и матрешки, — составляли весьма солидный багаж. Этот багаж и покоился сейчас в директорской машине. Тут же находился Мартын Семенович Альтшулер, которому от лица профсоюзной общественности было поручено сопроводить Щетинина до вокзала и оказать необходимую помощь, если таковая понадобится. За рулем машины лениво попыхивал сигареткой Сашок.
— Исполнил? — спросил Щетинин, садясь рядом с ним.
— Так точно, Игорь Сергеевич, — с обычной своей ухмылочкой отвечал Сашок. — Порядок в танковых войсках. За нами не заржавеет.
Возле него на сиденье, завернутая в газету, лежала бутылка.
— Ты прямо как контрабандист, Игорь Сергеевич, — хохотнул Альтшулер. — По всем правилам конспирации действуешь.
— А что делать! — так же весело отвечал Щетинин. — Если дома досмотр почище таможенного!
На вокзал они, как и рассчитывал Щетинин, приехали минут за сорок до отправления поезда, но состав уже был подан. Когда Щетинин и Альтшулер втиснулись со своими пакетами и свертками в купе, там еще никого не было.
— Ну, давай-давай, Мартын Семенович, по-быстрому, по-походному, — бодро приговаривал Щетинин, разливая в стаканы коньяк. — Без стопки и проводы не проводы, верно ведь? Я люблю, чтобы все по-человечески было. — Из кармана он извлек заранее заготовленное яблоко: — Давай закусывай, не стесняйся.
Они выпили и налили еще.
Любил, любил такие вот поездки Игорь Сергеевич. В вагоне он чувствовал себя уверенно-вольно, быстро находил общий язык с проводницами, грубовато шутил, рассказывал незамысловатые байки — словно отпускник, предощущающий недели вольготной, безнадзорной жизни. Любил он вагонные дружеские споры-разговоры за стаканом вина под стук колес, когда за окном лишь тьма и редкие огоньки, а тут в купе уютно и славно — что может быть лучше? И хотя сейчас поезд еще не тронулся и неподвижный перрон глядел в окно своими огнями, Игорю Сергеевичу казалось, будто они уже едут.
То, что не высказал он жене, то, чем никогда не делился, не мог, не считал нужным делиться с ней, искало теперь своего выхода.
— Ты думаешь, почему мне три десятка черных шаров на конференции кинули? Да потому, что на виду я. Кто воз везет? КБФ, что ли? Чуть что — сразу Щетинин, без Щетинина ничего не обходится. Да что я тебе рассказываю, ты сам это знаешь не хуже меня. КБФ — он ведь что? Для всех хорошим быть хочет. Для всех добренький. А я — нет, я так не умею. Думаешь, я не знаю, кто мне черные шары бросал? Да я этих крикунов и демагогов хоть сейчас по пальцам всех пересчитать могу!