Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— Во-первых, когда он узнал, что ты в больнице, он справился, как твое здоровье, и просил передать…
— Вера, ну это же все пустяки какие-то! Ты говори по существу, что он сказал!
— Почему пустяки? — обиделась она. — Для тебя, может, и пустяки, а для меня нет. Я всегда очень чувствительна к подобным вещам. С грубыми людьми я вообще не могу разговаривать, ты это знаешь.
— Вера, ты опять отвлеклась!
— Ты сам меня отвлекаешь, Устинов. Я же рассказываю по порядку. Короче говоря, он попросил поблагодарить тебя за письмо. Сказал, что все подобные предложения сейчас изучаются самым серьезным образом. И что в ближайшее время будут приняты очень важные решения. Это он просил передать тебе. Еще он оставил свой телефон и сказал, что, когда ты выпишешься из больницы, можешь позвонить ему. А еще пожелал тебе быстрее выздоравливать. «Такие люди, как ваш муж, сейчас нужны нам», — это его слова, я даже записала их потом на бумажке, чтобы не забыть.
— Это все? — спросил Устинов. Кажется, он был разочарован.
— Все. Мне только ужасно обидно было, что ты не сам разговаривал. Просто до слез обидно.
— Ладно, это уже не существенно, — с обычной суровостью отозвался Устинов. — Важно, что прочли.
Она вдруг почувствовала, как тяжело опирается он на ее руку, и забеспокоилась.
— Ты устал? Наверно, хватит для первого раза?
— Еще немного, — сказал Устинов. — Ничего. Лучше расскажи, что там еще новенького, на воле?
— Что новенького? Да все то же. Звонят. Приходят. Ждут. Спрашивают, когда ты вернешься. А у меня, если говорить откровенно, душа не на месте. Я боюсь, ты вернешься, и все начнется опять, как и раньше. Я уже говорила тебе как-то: нельзя безнаказанно вбирать в себя чужие беды. Сердце не выдерживает. Вот оно и не выдержало у тебя.
— Ну-ну-ну… — утешающе сказал Устинов. — Рано или поздно это происходит с каждым.
— И все-таки ты совсем не щадишь себя!
— Что делать. Я надеюсь, когда-нибудь у нас будет единый центр антиалкогольной профилактики и психотерапии. Дом трезвости. С зимним садом, с тихой музыкой, с индивидуальными кабинетами психотерапии и кинозалом… Там будут работать люди, ненавидящие алкогольное рабство, верящие в человека разумного и совершенного. Когда-нибудь это осуществится. А пока что же… пока надо делать то, что в твоих силах. Пусть даже и в одиночку… — Устинов помолчал и добавил с какой-то несвойственной ему прежде интонацией: — Хотя порой начинает казаться, будто ты бьешься о стену. Вот вчера у нас из отделения выписали парня досрочно за нарушение режима. Парень молодой, всего тридцать два года, а уже инфаркт, больное сердце. И представляешь, только-только он на ноги поднялся, жена приносит ему пол-литра, и он напивается. Оказывается, у него был день рождения. И он сам, и жена искренне недоумевают: как же так, мол, в день рождения и чтобы не выпить! Не по-человечески, дескать, это! Понимаешь, напиться — это по-человечески, а встретить свой праздник с ясной головой, трезвому, — это уже не по-человечески! Дикость какая! И когда, наконец, мы эту дремучесть, невежество это наше российское преодолеем? Причем, ты не замечала, невежество, оно всегда агрессивно, а разумное просветительство наше сплошь и рядом деликатно, стыдливо, оно робеет перед невежеством, боится обидеть…
— Ты опять о своем! — сказала Вера. — Тебе надо отвлечься.
Устинов засмеялся и махнул рукой.
— Как видишь, жизнь даже здесь подбрасывает материал для размышлений. Отвлечься от этого невозможно — понимаешь, пьянство так глубоко проникло во все поры нашего общества, в быт, что куда ни повернешься, всюду уткнешься в него носом. Это печально, но это так. А ты говоришь — отвлечься!
Как ни тревожилась Вера за Устинова, она понимала, что все эти разговоры, возвращение на круги своя — это признак выздоровления. Из больничного пациента, прикованного к постели, он вновь превращался в того прежнего Устинова, с которым некогда судьба свела Веру. Боже мой, как она боялась его тогда, в первые дни их знакомства! Как страшилась его суровости, как впадала едва ли не в полуобморочное состояние, когда допускала какую-нибудь оплошность и он замечал это. Он казался ей замкнутым, нелюдимым человеком, и только позже она поняла, что он просто из тех людей, кому претит торопливая неряшливость и неразборчивость в человеческих отношениях. Она хорошо помнила, как поразилась однажды, когда он спросил ее с обычной своей серьезностью: «Вера, а что бы вы ответили мне, если бы я пригласил вас в театр?» — «Я бы ответила, что буду рада», — сказала она, преодолев внутреннее смятение. Однако после этого разговора прошло еще не меньше месяца, и Вера уже думала с грустью, что Устинов за другими своими делами забыл о случайно вырвавшейся своей фразе, когда вдруг он с несколько старомодной учтивостью объявил, что билеты куплены, они идут в БДТ. Играли «Лису и виноград», с Полицеймако в роли Эзопа, и Вера до сих пор хранила то возвышенное и счастливое чувство, которое испытала она на этом спектакле. Конечно, она понимала, что выбор спектакля, сделанный Устиновым, скорее всего был чистой случайностью, и все же в том, что обстоятельства привели их именно на эту пьесу, виделся ей знак судьбы. Может быть, она слишком давала волю своему воображению, но в характере упрямого раба Эзопа, готового смертью заплатить за право называться свободным человеком, угадывалось ею нечто, сходное с характером самого Устинова.
Говорят, любовь проходит с годами, превращается в привычку.
«Это не так, — думала Вера, — это не так». Ее чувство к Устинову со временем стало лишь глубже и серьезнее, да недавно прибавилась какая-то особая, внезапно пронзающая душу нежная жалость. Устинов не привык болеть. Он, казалось, верил, что усилием воли, самовнушением способен победить любую надвигающуюся хворь. И теперь в его растерянности перед болезнью, в его удивлении перед собственной беспомощностью было что-то наивное, почти детское.
«Мужчины, болея, становятся похожи на детей», — думала сейчас Вера, глядя, как в казенной, не по росту коротковатой, коричневой пижаме уходит Устинов от нее по больничному коридору, и боль и нежность мешались в ее душе…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЛОМТЕВ
Среди почты, которую принесла Устинову Вера, оказалось и письмо от Ломтева. В отличие от прошлых его посланий на этот раз письмо было совсем тоненьким, и это удивило Устинова. Он распечатал конверт и прочел:
«Уважаемый и дорогой Евгений Андреевич!
Сегодня посылаю Вам лишь одну страничку из своего дневника. Думаю, вы поймете почему. Вот она, эта страничка.
Вчера в школе Лариске дали задание написать сочинение на тему «Самый счастливый день в моей жизни». Откровенно говоря, я что-то не помню, чтобы нам во втором классе задавали писать сочинения. Но теперь, считается, акселерация, и в школьных программах тоже все изменилось. Во всяком случае, Лариску, как я понял, задание не смутило. С утра она принялась пыхтеть над сочинением. Ни я, ни Света обычно в таких случаях ей не помогаем, это у нас твердое правило. Так что справлялась она с сочинением молчком, в одиночку.
А потом, после обеда, когда Лариска ушла гулять, меня подзывает Света и говорит:
— Ты посмотри, что она написала!
Я заглянул в тетрадку, и меня словно обожгло всего. Крупным детским почерком на тетрадном листке было выведено:
САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ — ЭТО КОГДА МОЙ ПАПА БРОСИЛ ПИТЬ».
Вот так-то! И все. И ничего больше! А я-то… я-то уверял себя, что она ни о чем не ведает…
Я смотрел на этот тетрадный листок, на буквы, выведенные рукой дочери, и не знал, плакать мне или радоваться…
Я и сейчас, дорогой Евгений Андреевич, не знаю, плакать мне или радоваться…»
ЭПИЛОГ
Сергей Киселев, в недавнем прошлом студент университета, а теперь редактор-организатор местного радиовещания в одном из райцентров Ленинградской области, возвращался после обеденного перерыва на работу.
Возле райисполкома, у стенда, где вывешивались обычно центральные газеты, толпились несколько человек. Киселев подошел поближе, им всегда в таких случаях руководило профессиональное любопытство, хотя в общем-то, и не заглядывая в газету, можно было почти безошибочно предположить, что материалом, побудившим людей в промозглую погоду тесниться возле газетных полос, наверняка окажется либо судебный очерк, либо какая-нибудь скандальная история из жизни спортсменов или артистов.
Через головы толпящихся Киселев прочел заголовок: «Верую в разум». Сам по себе подобный заголовок еще ни о чем не говорил, это могла быть и беседа с ученым, и исповедь прозревшего баптиста, и статья, разоблачающая измышления какого-нибудь новоявленного экстрасенса. Очерк был солидный, разверстан на два газетных подвала, взгляд Киселева скользнул по первым абзацам и вдруг споткнулся, выхватив из текста знакомую фамилию — Устинов. Он не сразу сообразил, какие ассоциации вызывает у него эта фамилия, но что с ней у него было связано нечто важное, существенное, это он ощутил сразу. И тут же мгновенно в памяти его всплыло и письмо рабочего Ягодкина, с которым ходил он в Институт мозга, и свой разговор с ученым секретарем института, и все последующие события… Впрочем, событий-то как раз и не было.
Мог ли он предположить тогда, два с лишним года назад, что судьба еще раз сведет его с этой историей? В его же руки шел этот материал, в его…
«Теперь, когда борьба за трезвость, — читал он, — становится общенародной, когда партией и правительством сказано суровое слово правды о том страшном зле, которое несут нашему обществу пьянство и алкоголизм, особенно необходимо воздать должное таким людям, таким подвижникам, как Евгений Андреевич Устинов…»
А ведь чувствовал, чувствовал он тогда, что при: коснулся к чему-то неординарному, значительному! Но лишь теперь жизнь Устинова с ее поисками и невзгодами, с ее драматическими поворотами открывалась перед Киселевым. И судьба его пациентов, чьи фамилии в очерке были обозначены лишь инициалами, людей, в прошлом изломанных, несчастных, утерявших надежду, а ныне вновь обретающих веру в жизнь, не могла не волновать, не западать в душу. И о стене непонимания, равнодушия, а то и просто враждебности, которой долгие годы был окружен Устинов, тоже с горечью и негодованием писал автор очерка…
«Ясное дело — Москва… — с завистливой досадой подумал Киселев. — Там все можно… А попробовал бы я…»
Однако в глубине души он сознавал, что подобными рассуждениями лишь успокаивает свою совесть. Ведь не попробовал, не попытался — вот в чем все дело…
Киселев вздохнул и побрел на работу.
Телефон в квартире Устинова в этот день звонил почти беспрерывно. Звонили друзья, знакомые, те, кому когда-то он протянул руку помощи, и те, кто на эту помощь еще только надеялся…