Воспоминания
Шрифт:
Я бережно долгие годы хранил чудесный подарок Е. П. Шумилиной-Мочаловой. Он у меня лежал в особом ящике в той самой папке серого картона, исклеенного марками, в котором появился в нашем доме. Отец ворчал и говорил, что этот подарок не в коня корм и должен был по совести быть сделан ему. Я явно пренебрег этими намеками, но стал запирать ящик на ключ. И вот однажды к отцу в музей приехала целая депутация из Незлобии с кого театра. Ставили там пьесу Ауслендера «Ставка князя Матвея», необходимо было найти в библиотеке материалы для пошивки военных мундиров. Перерыли всю библиотеку и ничего подходящего не нашли. Тогда отец вдруг сказал:
— Просите у моего сына — у него есть, что вам нужно!
Каюсь — лесть и значение в данную минуту собственной персоны подкупили меня — я принес мочаловские литографии и был за это жестоко наказан последующим. Мои литографии увезли, и более я их никогда не видел. Вместо них у меня осталась расписка в их получении «на время», предупредительно взятая моей матерью.
Впоследствии мне лишь один раз пришлось встретить аналогичные листы — в музее Петербургского арсенала, где хранился экземпляр труда Висковатова, принадлежавший лично Николаю I.
Как-то отец приехал домой в неурочное время.
— Я ненадолго, — сказал он матери, — сейчас ко мне должны приехать но делу.
Потом вдруг обратился ко мне:
— Хочешь посмотреть на человека, который когда-то сидел на коленях у Пушкина?
На мой молчаливо недоуменный взгляд он добавил:
— Когда раздастся звонок, пойди и спрячься где-нибудь в парадной — оттуда и смотри. Я жду сына Пушкина, Александра Александровича, — объяснил отец матери, — только он очень просил, чтобы никто не знал об его посещении.
Как только раздался звонок, я занял свой обсервационный пункт в складках гардины. По лестнице поднимался старенький гусарский генерал с палашом в руке. Я был разочарован — ничего в этом человеке, ни жиденькая седенькая бороденка, ни редкие волосы, ни золотые очки, прикрывавшие тусклые глаза, — не говорило о том, что он был сыном гения. Он походил на маленькую, жалкую обезьяну, — быть может, это и было единственное, что напоминало в нем великого отца. Визит Пушкина был непродолжительным — уже через полчаса, не более, мой отец возвратился к нам с оживленными глазами, нервно поправляя двумя пальцами свое пенсне.
— Ну, — заявил он, — купил кота в мешке. Сейчас уплатил тысячу рублей за все бумаги но опеке Пушкина. Думаю, что не очень попал — судя по описи, там должны быть автографы и самого Пушкина, и Натальи Николаевны, и Жуковского, и Николая I. Пока все это по секрету. Александр Александрович только и продал с этим условием, чтобы никто об этом не знал. Дворянская снесь заедает, — а я ему сказал, что стыдного тут ничего нет, что он отдает вещи в надежные руки и в хорошее место и что люди ему за это только спасибо скажут*.
Почему-то как-то особняком принимали у нас в доме петербуржцев. И держались-то они не так просто, как москвичи, и непринужденности той с ними не было, и являлись-то они обычно не на субботние собрания, а в воскресенье — к завтраку.
Среди немногих исключений из этого правила можно было, пожалуй, назвать чету Фигнеров. Они держали себя просто, пели и дуэтом и соло без особых упрашиваний и не требовали к себе того подчеркнутого внимания, как остальные.
В дни своих наездов в Москву нашим постоянным гостем была Мария Гавриловна Савина.
Как сейчас помню ее сидящей по левую сторону матери за нашим столом, слышу ее гнусавый, тягучий голос. Она обычно покровительственно гладила меня но головке и целовала в лоб. От нее всегда веяло холодком большой барыни. Отец до конца дней считал ее самой умной женщиной, которую он когда-либо встречал. Кроме того, мои родители считали ее замечательной комедийной актрисой.
— Вот поди ж ты! — горячился отец, — такая умная женщина, а лезет в драму и в трагедию! Зачем ей это надо?! Ничего не поделаешь — актриса!
Отец, считавший «Горе от ума» лучшей, но и наиболее актерски трудной комедией русской драматургии, в роли Софьи превыше всех ставил Санину.
Мария Гавриловна была большой поклонницей музея и постоянной вкладчицей в его коллекции. Много первоклассных рисунков и портретов деятелей главным образом Александринского театра было украшено в витринах этикеткой с надписью «Дар Марии Гавриловны Савиной».
Кроме театрально-музейных интересов отца связывали с Савиной дела Театрального общества. На почве этих дел, незадолго до смерти Савиной, у них произошла ссора и объяснение. Расстались они врагами на всю жизнь. Прекратилась их переписка. Савина перестала бывать у нас, но отец продолжал восхищаться се умом, неизменно прибавляя при этом:
— Среди женщин это единственный мой враг! Из-за чего произошла ссора, в чем была ее суть, кто был прав, кто виноват — я не знал, так как отец не любил апрофондировать 4* такие вопросы, но мне почему-то казалось, что он всю жизнь жалел о своей размолвке с Савиной, что ему не хватало ее как собеседницы и корреспондентки.
Высоко чтил отец и другого кита Александринской сцены — К. А. Варламова. Он любил его и как артиста и как человека. Мечта отца была залучить Варламова к себе в музей, но обстоятельства как-то так складывались, что из всех этих попыток ничего не выходило. Все же в конце концов в один погожий зимний день этот визит состоялся.
Помню возбужденно шагающего по кабинету отца, то и дело смотрящего в окно.
— Ты никогда не видал Варламова? — спрашивал он меня, хотя и прекрасно знал сам, что я, четырнадцатилетний мальчишка, никогда нигде его видеть не мог. — Так ты себе и представить не можешь, что это за человек! Это — слон, а не человек. Одна его нога толще тебя всего!..
После некоторого ожидания к подъезду медленно подползли извозчичьи сани, на которых как-то боком, из-за недостатка места, покоилась какая-то бесформенная огромная туша с моложавым, очень розовым лицом, в пушистой шапке с бобровым околышком. Извозчик слез с козел и стал распаковывать привезенное. Варламов с трудом высвободил ноги и перевалил их из кузова саней на мостовую. Наконец, при помощи подбежавшего дворника, его, как архиерея, под руки выгрузили из саней, к великому облегчению как нас, смотревших на эту операцию из окна, так и немногочисленных праздных прохожих, остановившихся на тротуаре поглазеть на редкое зрелище.
Раздевшись и войдя в кабинет, Варламов, по старинному обычаю, расцеловался со всеми присутствующими мужчинами, несмотря на то что большинство из них видел в первый раз.
Музей он смотрел с большим вниманием, подолгу останавливаясь у витрин, где покоились реликвии давно ушедших его старших товарищей. В таких случаях он заметно растрогивался и даже всхлипывал от избытка нахлынувших воспоминаний.
За завтраком он был само обаяние, ведя все время оживленный и остроумный разговор. Хорошо помню, как вдруг он стал рассказывать о маленьком происшествии, которое произошло с ним при поездке из Петербурга в Москву. Как на какой-то станции какой-то мальчишка купил у торговки последние яблоки, а жандарм, которому яблок не хватило, стал их у него отнимать.