Воспоминания
Шрифт:
Отец очень любил Чехова и как человека и как писателя. Раз десять Чехов собирался к нам, уславливался о дне и часе, но потом неизменно следовал телефонный звонок с извинением. В последний свой приезд в Москву он встретился в Художественном театре с отцом, который попенял на его постоянные обманы. Чехов грустно улыбнулся:
— Вот погодите, еду за границу чиниться, а как приеду из ремонта, мой первый выезд в свет будет к вам. Обязательно!
Увы! Антон Павлович уже не приехал из этой поездки — его привезли.
Сколько ни собирался, не мог к нам собраться и Валентин Александрович Серов, очень хотевший писать портрет отца.
Однажды приехал в Москву известный скрипач Ян Кубелик. Где-то на концерте он попросил представить его отцу. После знакомства Кубелик заявил, что еще за границей много слышал о музее и просит разрешения посмотреть коллекции отца. Тут же были условлены день и час. Кубелик хотел сделать подарок музею. В день его предполагавшегося посещения он вызвал к себе скульптора и попросил сделать отлив его левой руки. Все необходимые материалы были привезены и рука европейской знаменитости залита типсом в положении держания грифа. В ожидании, когда просохнет гипс, Кубелик вдруг почувствовал, что у него немеет мизинец. Памятуя, что каждый его палец застрахован в несколько сотен тысяч долларов, он немедленно разбил уже почти готовую форму, освободил руку, расстроился и никуда не поехал. Все же желание оставить о себе след в музее было столь соблазнительно, что перед самым отъездом он повторил опыт снятия формы и в этот раз удачно. Уже после его отъезда отцу был прислан бронзовый отлив руки скрипача с его фотокарточкой, снабженной соответствующей надписью. Любил покойник отец позвать к себе и кого-либо специально, чтобы бросить вызов обществу. Делал он это исключительно желая принести добро человеку, неизменно ссылаясь на то, что у Бахрушиных легкая рука. Сколь это ни смешно, но обычно всегда выходило действительно так, что тупое тщеславие и снобизм общества разбивался на куски в нашем доме. Особенно памятны мне в этом отношении два случая.
Пришел мрачный день, когда изменчивая фортуна неожиданно повернулась спиной к «Савве Великолепному», к абрамцевскому Медичису…
Легкомысленное счастье навсегда покинуло домашнюю сень Саввы Мамонтова.
Гениальный представитель русского капитализма, безошибочно определивший необходимость появления в России и Врубеля, и Левитана, и драматизированной оперы, и Римского-Корсакова, и Шаляпина, и Мурманского порта, и Северной железной дороги, и Северного морского пути, сошел с художественно-экономической сцены своего отечества. Запутанный в какие-то грязные спекуляции, он не смог выкарабкаться из создавшегося положения и погиб*. Отшатнулись от него министры, ранее искавшие с ним встречи, лица, часами ожидавшие его выхода в приемной, стали обходить эту комнату как зачумленную. Облагодетельствованные им актеры и художники, со свойственной им незлобивой забывчивостью, помянули своего покровителя добрым словом и за немногим исключением перестали о нем думать.
А тем временем отечественное правосудие, забыв все огромные заслуги Мамонтова перед родиной, таскало его по унизительным судам, распродавало его музейное имущество и успокоилось лишь тогда, когда тюремный каземат надолго запер его жертву.
Срок наказания Мамонтова наконец кончился. Он вышел из тюрьмы и поселился где-то в скромненькой московской квартирке. Стыд не давал ему выйти за порог его комнаты. Великосветская Москва в своих салонах не решалась упоминать громкое некогда имя Саввы Мамонтова. Редко, редко к нему тайком заезжал какой-либо художник или актер, боясь своим визитом навредить себе в глазах своих великосветских покровителей и заказчиков.
Все это донельзя бесило отца, и вот он решил «рассудку вопреки, наперекор стихиям» сделать у себя дома званый вечер в честь Мамонтова. Он официально поехал к старику и просил оказать ему высокую честь осмотреть его музей и выразить по поводу него свое мнение. Мамонтов смутился, стал отнекиваться, но отказать моему отцу было трудно, когда он просил, и согласие было наконец получено. Мамонтов попросил только, чтобы не было никого постороннего.
Отец ему ответил:
— Савва Иванович! Вы будете у меня в доме, остальное не должно Вас беспокоить.
Затем отец объехал некоторых, наиболее передовых своих знакомых, которых агитировал за поддержку Мамонтова.
К чести большинства, его призыв был встречен сочувственно, хотя никто из них не решился бы сделать аналогичный шаг. Меньшинство согласилось, чтобы не вызвать недоразумений с отцом. В назначенный день старик приехал к нам и, ни к чему говорить, был встречен исключительным уважением и предупредительностью собравшихся. Он внимательно осмотрел музей, долго в молчании стоял перед причудливой формы инкрустированной перламутром роялью*, купленной отцом на распродаже его имущества. Когда-то молодой, неопытный Шаляпин учился играть на этом самом инструменте в гостеприимном доме Мамонтова. Когда пришло время расставаться, старик обнял отца и заплакал — его нервы не выдержали. Почин отца нашел последователей — перед Мамонтовым начали раскрываться двери московских домов. К сожалению, его подорванное здоровье скоро свело его в могилу. По его желанию большая часть его архива поступила после его кончины к нам в музей. Так и представляется мне Савва Великолепный таким, каким изобразил его Серов.
Второй случай был еще более деликатный. Среди представителей московского капитализма у отца был только один близкий друг — Иван Абрамович Морозов. Относиться равнодушно к этому толстому розовому сибариту было невозможно. Постоянное доброжелательство и добродушие пронизывало насквозь этого ленивого добряка, а его исключительные знания и понимание в вопросах новой русской и в особенности западноевропейской живописи делали его незаменимым судьей и консультантом в области станкового творчества. Будучи ребенком, я очень любил И. А. Морозова. Он никогда не делал мне каких-либо подарков, никогда не баловал меня, но в его манере разговаривать со мной было всегда нечто товарищеское, а не покровительственное, что я очень ценил. Бывал он у нас и на званых обедах и запросто. Каждый раз он подолгу рассматривал картинную галерею отца, делал свои замечания, пускался в рассуждения. Он был чрезвычайно доволен, что я занимаюсь живописью, и каждый раз интересовался моими успехами.
— Я ведь тоже занимался живописью, — вспомнил он, — когда я кончал университет в Гейдельберге, я каждую свободную минуту брал свой ящик с красками и отправлялся в горы на этюды. Это лучшие мои воспоминания. Но чтобы стать настоящим художником, надо очень, очень много работать, посвятить всю свою жизнь живописи. Иначе ничего не выйдет. Толк будет только тогда, когда на все в жизни будешь смотреть глазами художника, а это не всякому дано. Вот мне этого дано не было, и приходится мне восторгаться чужими работами, а самому не работать. В искусстве самое ужасное — посредственность. Бездарность лучше — она хоть не обманывает.
И вот Иван Абрамович регулярно ездил за границу и покупал в Париже для своего собрания полотна французских художников, конкурируя в этом отношении с другим москвичом С. И. Щукиным. В течение нескольких лет эти два москвича превратили свои два частных собрания в хранилища мирового значения. Когда пытливый турист в Париже выражал неудовольствие, что в галереях столицы мира так плохо представлены французские художники-импрессионисты, то получал смущенный ответ:
— Что вы хотите? Лучшие работы этих художников находятся в Москве у Щукина и Морозова. Мы принуждены даже направлять туда наших художников, желающих специализироваться на импрессионизме!
Отец и Иван Абрамович Морозов часто делали друг другу подарки картинами, менялись своими сокровищами. Морозов, помимо своей основной западноевропейской коллекции, собирал лично для себя полотна и русских художников, «мирискусников», они-то и бывали обычно предметом мены с моим отцом. Главное, что сближало Морозова с отцом, было то, что они оба смотрели на свои коммерческие дела лишь как на способ добывания денег для основной задачи их жизни — коллекционирования.
Морозов любил жизнь и умел жить. Его картины не превратили его в скупого рыцаря, он не отказывался ни от посещения театров, ни от поездок на курорт, ни от посещения своих знакомых, ни от появления в ресторанах. В этом отношении решающую роль в его жизни сыграл ресторан «Яр».
Однажды, будучи у «Яра», немолодой уже Морозов познакомился там с одной ресторанной хористочкой. Хорошенькая, бойкая девушка произвела неожиданное впечатление на бывалого злостного холостяка. Начался сперва легкий флирт, затем ухаживание, а потом и роман. Эта связь тщательно скрывалась Морозовым, но с каждым днем он чувствовал все острее значение молодой женщины в его жизни. Хотелось с кем-то поделиться, излить кому-нибудь свою душу. Выбор Морозова пал на отца, который, конечно, уже давно знал о долголетней связи своего приятеля — ведь шила в мешке не утаишь. Отец был представлен молодой женщине Евдокии Сергеевне, или Досе, как ее звали у «Яра». Начались регулярные встречи, с каждым разом Дося все более и более нравилась отцу — она была скромна, не стремилась принимать участие в разговорах о предметах, в которых ничего не понимала, была весела и жизнерадостна, и в ней абсолютно отсутствовала какая-либо вульгарность. Отец поговорил с матерью, и они решили создать счастье И. А. Морозова. Мать также познакомилась с Досей, после получения одобрительного отзыва матери отец начал серьезные разговоры со своим приятелем, убеждая его наконец оформить свою связь и дать Досе свою фамилию. Морозов колебался не потому, что считал подобный поступок ниже собственного достоинства, а потому, что боялся поставить Досю в тяжелое положение, если вдруг общество откажется принять ее в свою среду и они превратятся в изгоев. Отец возражал и подтверждал свои слова доказательствами, указывая на Ивана Викуловича Морозова, женатого на балетной артистке Вороновой, на Михаила Сергеевича Карзинкина, избравшего себе подругу жизни в лице Ячменевой в том же балете, на Александра Сергеевича Карзинкина, мужа балерины Джури, — все они жили счастливо и остракизму не подвергались. Иван Абрамович, идя по тому же пути, выдвигал пример третьего Карзинкина, Сергея Сергеевича, имевшего долголетнюю неоформленную связь с балетной артисткой Некрасовой. Отец резонно парировал это замечание соображением, что у Сергея Сергеевича дело особенное — он отец многодетного семейства и его связь от живой жены. Тогда Иван Абрамович Морозов выдвигал свое последнее соображение, что, как-никак, между артисткой императорского балета и хористкой от «Яра» большая разница. На хористок от «Яра» с основанием принято смотреть как на милых, но погибших созданий. Против последнего соображения отец выпускал уже последнее средство — взгляд на это дело моей матери. Долго ли, коротко ли, но одним прекрасным днем Морозов капитулировал, и в маленькой московской церквушке, без излишнего шума, состоялась его свадьба, после чего молодые уехали за границу.