Воспоминания
Шрифт:
Итак, приписывание смысла природе и истории — главная функция идеологии. Мифологически мыслящий человек не может принять мир без богов, духов, судьбы и цели; так же, в сущности, и всякий человек отвергает мир, лишенный смысла или, во всяком случае, лишенный строгого, не “случайного” смысла.
Отсюда, правда, у меня рождалась и “гордая” мысль о том, что мы можем сознательно вносить смысл, но не в социальную жизнь, которая зависит от слишком большого количества людей (я не верил никогда, что “рыбы” могут “между собой сговориться”, о. чем мечтал Карась — идеалист), а в свою собственную жизнь. И, может быть, — думал я, — если у меня хватит силы не опустить глаза перед Хаосом жизни (а мне, по моему воспитанию и складу, в силу мне весьма присущей страстной тоски по порядку, гармонии, идеалу было это очень трудно), то я смогу, без лишних иллюзий, вносить сознательно смысл в свою жизнь и в жизнь людей, меня окружающих. И эта гордая мысль меня немного утешала, как-то противостояла чистому пессимизму. Много воды утекло, пока это мое мироощущение уступило место иным, более сложным представлениям, включавшим и возможность природного “программирования”. А пока меня поддерживала мысль, что я владею некоей “тайной”, которая массе людей недоступна, и это поддерживало во мне, вопреки всему, известную бодрость духа.
Только в октябре мне сообщили решение особого совещания по моему делу: 10 лет ИТЛ. Я нисколько не сомневался в таком результате и равнодушно “поблагодарил” чиновника, вызвав этим некоторое удивление или даже возмущение с его стороны.
После объявления приговора меня перевели в пересыльную камеру, где было много людей и где я мог очнуться от своих мрачных стихов и размышлений. Кажется, в этой камере я встретил одного старого арестанта — военного майора, просидевшего по тюрьмам с 1937 года и уже настолько забывшего жизнь на воле, что мечтавшего уже собственно не о свободе, а только об очень большой камере.
Через несколько дней открылась “кормушка”, и мы услышали: “Кто на "мы"?” (имелась в виду первая буква фамилии). Я встрепенулся и назвал свою фамилию. “Дальше!” (Это означало: имя и отчество — вариант: “Ныцыалы полностью”) — “Выходи с вещами”. Нужно пояснить, что и формы вызова было две — “слегка”, то есть временно, к врачу, начальнику и т. д., и “с вещами”, то есть навсегда в другое место.
Одного, в воронке, отвезли меня на вокзал (это был Ярославский вокзал) и одного посадили в купе вагонзака, стоявшего в глубине на путях. Только через много часов подсадили ко мне попутчика — уголовника, читавшего мне Есенина и с фальшивым надрывом рассказавшего, что его погубила любовь.
Нас ссадили на станции Ерцево Северной железной дороги.
На зеленом заборе веселая надпись: “Добро пожаловать!”.
Ах, если бы лагерь, куда меня везли и вели, оказался за этим забором! Мне это представлялось маловероятным. И что же? Конвоиры вводят меня и моего спутника именно сюда. За два года сидения под следствием я почти забыл, как выглядит город, и теперь лагерная зона, в которой стояло множество однои даже двухэтажных бараков, между которыми толпился народ, мне представлялась оживленным городом. После почти полугода одиночки я чувствовал себя возвращенным в мир и человеческое общество. Меня сразу же окружило несколько интеллигентных лиц с естественными вопросами — Кто? Откуда? и т. п., но конвоиры не дали мне остановиться и, оторвав меня от удовольствия лицезреть вечернюю лагерную послерабочую сутолоку, ввели в особо огороженный барак, где помещался карантин. Конвоиры передали нас с рук на руки “хозяину” карантина — ражему мужику в бархатной куртке, фамилия которого была — Шелкопляс. Происхождение бархатной куртки мне стало ясно на следующий день, когда Шелкопляс пытался прицениться к моему костюму с тем, чтобы “махнуть” его на какое-нибудь ношеное тряпье. Я, правда, наотрез отказался, имея уже определенный опыт и будучи от природы менее робким, чем первоначальный владелец куртки. Впрочем, Шелкопляс был не очень страшен. Он иногда развлекал своих “подчиненных” игрой на гитаре, а отпирая дверь барака перед выводом нас на работу, ежедневно повторял одну и ту же веселую остроту: “Ну — с, лорды, дорога на эшафот!”. Фраза эта была заимствована из популярного фильма.
Моего спутника Шелкопляс принял как брата, так как они оба были из “сук”, а меня несколько более холодно, но я тут же утешился общением с “товарищами интеллигентами”. Их было немало, так как станция Ерцево, где помещался комендантский пункт лагеря, находилась относительно недалеко и от Москвы, и от Ленинграда, часов двадцать езды от обеих столиц.
С последним этапом из Ленинграда прибыли, например, осужденный за “ленинградский авангардизм” секретарь одного из ленинградских райкомов Шманцарь (он долго колебался, прежде чем назвать свою фамилию, настолько неприлично знаменитой казалась она ему самому), инженер Войнилович, чьи разговоры с тещей подслушали с помощью телефона (этот способ был тогда новинкой), юный студент — юрист с сильно аристократическими предками по материнской линии, брезгливо косившийся на лагерную баланду, — Васильев, кандидат наук Альшиц, имевший заграничную родную тетю…
Как потом выяснилось, в Ерцеве было немало узников, в прошлом служивших в “органах”. Более того, Ерцево, оказывается, было для них спецлагерем. Этим, отчасти, объяснялось и относительное “благополучие” Ерцевского лагпункта: не только веселая надпись на заборе, но и новенький клуб в центре зоны, где показывали итальянские неореалистические фильмы, и волейбольная площадка, где оперуполномоченный “запросто” играл с заключенными, и солнечные часы, выложенные заботливо и затейливо на газоне.
Комендантский отдельный лагерный пункт (ОЛП) был лагерным “агитпунктом”. На других подкомандировках было хуже, но многие интеллигенты оседали в “столице” лагеря “П” (он же — лесозаготовительное предприятие “П”, он же — Каргопольлаг) и ухитрялись устроиться на должности так называемых придурков, то есть учетчиков, счетоводов, заведующих каптерками, медбратьев и т. д. и т. п., а также техников и квалифицированных рабочих на лесозаводе, электростанции, в ремонтно — механических мастерских (РММ).
В день моего прибытия вечером к забору карантина подошли когда-то учившиеся со мной в ИФЛИ и раньше меня попавшие сюда Гриша Померанц и Изя Фильштинский. Они принесли мне на подпись несколько вариантов заявления: “Я такой-то, по специальности токарь (слесарь, строительный чертежник — на каждый вариант отдельная бумага). Прошу использовать меня по специальности в РММ”. С этими бумажками они попытались протолкнуть меня в ремонтно — механические мастерские, где были сносные условия работы, но из этого ничего не вышло. Сами они были уже устроены: Померанц — нормировщиком подсобных мастерских (у него, правда, было только пять лет сроку, и это облегчало его устройство сюда), Фильштинский — учетчиком по бирже готовой продукции лесозавода (попал на эту должность после долгих мытарств).
Наутро начался мой трудовой день в лагере на общих работах: я бросал вместе с Альшицем большие доски, приходившие по конвейеру одна за другой. Во время коротких перекуров я жадно расспрашивал его о том, что делается на воле (он был арестован гораздо позже меня, я ведь очень долго сидел под следствием в тюрьмах), но отвечал он очень неохотно, боясь сказать что-либо лишнее. Может быть, именно эта осторожность впоследствии обеспечила ему расположение некоей официальной дамы, начавшей собирать материал для наших “вторых сроков”. Живо откликнулся он только на упоминание о поэте Алтайском, освобожденном из лагеря за поэму о Сталине. А уже через несколько дней Альшиц показал мне наброски политической поэмы, где в весьма отрицательном свете представали “Дядя Сэм” и “Тетя Самка”. Позднее он передал начальству якобы найденную им в свое время в Публичной библиотеке, где он служил до ареста, десятую главу пушкинского “Евгения Онегина”… Обещал он также найти подлинник “Слова о полку Игореве” и вторую часть книги Ленина “Что такое "друзья народа" и как они воюют с социал — демократами?”, только бы его отпустили на свободу…
Десять часов подряд бросать толстые доски было нелегко, нелегко было и “переваливать брус” на лесозаводе и грузить машины. Чуть позже меня, однако, перевели на более легкую работу — временно я работал на так называемом бассейне, где надо было багром направлять бревна на конвейер лесозавода.
Моим начальником здесь был знаменитый в лагере Яшка Желтухин, который по совместительству работал золотарем и источал всегда соответствующий запах. А моим напарником, гнавшим бревна с другой стороны дощатого помоста, на котором мы стояли, был совсем почти мальчик— мечтательный Федя. Ему очень нравилась наша работа: стоя на помосте посреди заводского бассейна, он воображал себя капитаном на капитанском мостике, а быть таким капитаном Федя мечтал с грудного возраста. Сидел Федя за то, что в мальчишеской компании в шутку распределили между собой министерские портфели, а потешный премьер — министр (не Федя) был сыном бывшего эсера.
Так как я не сообразил и не сумел дать взятку Яшке или еще более высокому начальству, у меня скоро отняли блатную работенку на бассейне и списали в бригаду, которая занималась очисткой снега на лесозаводе. Очистка снега на первый взгляд кажется не столь тяжелой работой, но это не так из-за огромной, непомерной дневной нормы, которую никто не мог реально выполнить. Кроме того, членов этой бригады весной обычно отправляли на другие подкомандировки, на периферийные пункты, где было неизмеримо хуже и где “гуляли” воры и суки.
От физического перенапряжения (при полной интеллигентской нетренированности) у меня начался миозит, каждое движение вызывало боль. Начальница санчасти несколько раз давала мне освобождение от работы (она меня жалела, да еще ее подогревала знакомая медсестра Искра), но количество освобождений, которое ей разрешалось давать, было строго ограничено и гораздо меньше реальной потребности больных зк/зк.
Однажды она меня освободила, но потом вынуждена была ради другого, более нуждающегося в отдыхе, отменить свое распоряжение, и меня повели на работу “доводом”, но не на лесозавод, а на “клёпку”, где работа была нетрудная. Туда вывели и нескольких женщин, которые жили на нашем же ОЛПе, но отдельно, за высоким забором (у этого заветного забора вечно толпились без толку любители женского пола). Одна из этих женщин, молодая и довольно смазливая, сидевшая за контрабанду, проявила ко мне большой интерес и просила конвой и дальше выводить меня на “клёпку”, где мы бы могли с ней встречаться. Чтобы мне как-то соответствовать, она стала искать у подруг “интеллигентное” чтение и обрела его в виде “Философского словаря”!.. Впоследствии нарядчик взял ее уборщицей лагерной зоны, И, чтобы сохранить подольше эту легкую работу, она должна была спать с нарядчиком.