Возлюбивший войну
Шрифт:
Мерроу помешал мне умиляться самим собой.
– Хорошо, – сказал он, – зафлюгируй винт.
К тому времени я уже почти полностью пришел в себя, выключил регулятор состава смеси третьего двигателя, расположенный над секторами газа, быстро перевел на центральном пульте управления маленький рычажок, похожий на металлический электровыключатель (этот рычажок закрывал подкачивающий насос третьего мотора), потом протянул руку над указателем крена и поворота и старательно, не торопясь, но с силой нажал кнопку установки винта во флюгерное положение.
Возможно, Дэф, все это покажется тебе пустяком, но мне-то тогда не казалось. Сердце у меня выстукивало: Бред-Бред-Бред-Бред, вокруг щетинилось миллиардов шесть переключателей, кнопок, рычагов, а я нашел нужный рычаг и нужный переключатель и нажал нужную кнопку. Это было совсем неплохо.
Теперь, когда кризис миновал, пламя было потушено, а воздух свободно обтекал застывший винт, туман у меня в голове рассеялся, и я стал соображать с поразительной быстротой и отчетливостью…
Очень ясно я припомнил: в течение тех нескольких минут, что я работал с Хендауном – по моей инициативе мы занялись переливкой топлива из бака выключенного двигателя, – меня не беспокоили никакие посторонние мысли, я весь был поглощен делом. Благодаря твердой руке Мерроу мы и на трех моторах держали свое место в боевом порядке так уверенно, словно нас связывали с группой стойки, болты и заклепки. Когда мы опустились тысяч до двенадцати, Мерроу стащил с себя маску и взглянул на меня, как бы говоря: «Ты, олух, конечно, думал, что с нами все кончено, но я спас вас».
Я продолжал размышлять. «Тело» могло получить повреждение. Самолет Мерроу был уязвим, как и все остальные. И тут я ощутил тошноту. Решив несколько размяться, я сказал, что пойду в уборную, отстегнулся и направился в хвост самолета. В радиоотсеке Батчер Лемб делал вид, что никакой войны нет; он снял маску, согнулся над приставным столиком и на бланке формы номер один писал матери письмо…
– О чем ты думаешь? – спросила Дэфни.
Я думал о том, что в конце концов «Тело» вовсе не такое уж неуязвимое.
– Ни о чем. Я думаю, что Мерроу не маг. А ведь, пожалуй, раньше я считал его волшебником.
– И все же, – продолжал я, – он вырос в моем мнении.
Я сказал Дэфни, что Мерроу выглядел просто великолепным в своем хладнокровии и что нельзя не вохищаться его умением принимать в сложной обстановке единственно правильное решение. Я же в критические минуты терял всякое представление о времени и ошеломленно взирал на происходящее, пока вновь не наступало просветление и не возвращалась способность действовать, причем у Мерроу и, очевидно, у Нега Хндауна этот переход совершался мгновенно. Я сказал Дэфни, что останусь плохим солдатом, пока не научусь брать себя в руки так же быстро, хотя понимал, что это не зависит ни от моего желания, ни от самовнушения, сколько бы я ни заклинал самого себя, будто становлюсь все храбрее и храбрее.
– На следующий день после пожара, – продолжал я, – Мерроу дал мне понять, как можно этого добиться.
В тот день боевого вылета не предполагалось, но Мерроу чуть свет отправился в штаб и получил разрешение воспользоваться самолетом «Бетти Грейбл», поскольку на нашей машине менялся неисправный двигатель; он собрал экипаж, поднял нас на такую высоту, что нам пришлось надеть кислородные маски, и устроил учебную тревогу на тему: «Воспламенился мотор номер один». Мерроу повторил все, что случилось накануне, затем несколько раз прорепетировал с нами порядок действий, если вновь произойдет нечто похожее. Он давал нам вводные о возникновении пожара то в одном, то в другом месте самолета, и мы практиковались в тушении огня.
Только так, по мнению Базза, можно было закалить людей. Он не представлял себе опасность в виде чего-то целого и неделимого, как монолит; подлинная опасность складывалась из больших и малых неприятностей, которые уже случались и могли случиться в будущем, и секрет его внутренней силы заключался в том, что он предвидел их и старался предупредить – постепенно, одну за другой. Мне вдруг пришло в голову, что Мерроу отбивал от Опасности небольшие осколки, складывал в изолированные отсеки и время от времени извлекал, чтобы очистить от пыли. Наверно, он много раз разбирал в уме любые возможности поломки, мелкие и крупные, пока не приучил себя инстинктивно их предвосхищать. Казалось, в летном деле для него не осталось ничего неожиданного или неизвестного, и когда происходила какая-то неприятность, она не представляла для него непреодолимую стену, перед которой в бессилии и страхе цепенеет ум. Он встречал эту неприятность, как нечто давно знакомое, она вызывала у него вполне реальные представления о возможных последствиях, о средствах устранения и предупреждения, о необходимых контрмерах.
Все это я рассказывал Дэфни, но понимал и еще кое-что, о чем не говорил ей, – в той войне, какую вели мы, от человека требовалась поистине безграничная стойкость. Вначале неведение с успехом заменяло нам силу. Во время первых боевых вылетов мы держались мужественно и твердо, потому что не понимали, что представляет собой опасность. Но постепенно, уясняя, как надо предупреждать возникшую угрозу или бороться с ней, какой бы характер она ни носила, мы быстро усваивали и то, что всех опасностей все равно не избежать – опыт подсказывает, что стоит устранить одну, как появляется другая. Они словно соревновались между собой, а ставкой была наша жизнь, и, должен признать, именно у Мерроу я научился интуитивно отражать возникающую опасность, что и помогло мне – какая ирония судьбы! – пережить его.
Потом я заговорил о том, как часто мы допускаем оплошности и даже серьезные ошибки и к чему они приводят, когда под вами двадцать с лишним футов и ваши бомбы, предназначенные для какого-нибудь важного промышленного центра противника, падают не на него, а на жилые дома. Краешком сознания, вероятно, я все еще помнил про беднягу отца Дэфни, заколоченные окна и пустые коробки домов, которые мы видели в то утро, во время поездки в автобусе. Я прямо заявил, что мне все больше претит убийство. Плохо, когда мы убивали немцев, но еще хуже, когда убивали французов, бельгийцев, голландцев. Я сказал, что меня воспитывали в умеренно буржуазной строгости, что мои родители были добрыми людьми, хотя и не до приторности, и что природа наделила меня довольно общительным характером и той добропорядочностью, которой обладали до службы в армии многие наши офицеры и солдаты. В армии, где нет ничего святого, где поощряются жестокость и распущенность, а человеколюбие и нравственность ценятся не дороже куриного помета, я довольно легко отказался от многого из того, что именуется порядочностью, постоянно прибегал, как и мои приятели, к нецензурным словечкам и выражениям, пьянствовал, развратничал и любой ценой добивался удовлетворения своих прихотей. Но оставалось кое-что такое, чего я не мог переступить, как бы меня ни толкали обстоятельства, прежде всего – убийство. Чего проще – жить с друзьями и не мешать им жить; куда сложнее – убивать, даже врагов, чтобы жить самому. Я начинал войну без особой уверенности, что немцы действительно представляют какую-то угрозу для меня или для моего образа жизни; я переслушал об этом великое множество разговоров, читал в газетах, но ни тогда, ни теперь не верил в реальность такой угрозы, даже после того, как увидел утром руины Лондона. Своими мыслями я попытался поделиться с Дэфни.
– Счастливчик, – сказала она, снова поглаживая меня по лицу; на какое-то мгновение этот массаж показался мне чем-то вроде тех дешевых лекций, что часто устраивались в наших ВВС для политической обработки личного состава, ну, и для того, разумеется, чтобы рассеять личные мои сомнения; Дэфни, как англичанка, потерявшая по вине немцев отца и возлюбленного, тоже была заинтересована в том, чтобы укрепить мой высокий боевой дух.
– Это почему же счастливчик? – грубо спросил я.
– Потому, что ты не такой, как некоторые другие.
Внезапно мне захотелось немножко поссориться.
– Черт побери, что, собственно, ты хочешь сказать?
– Кое-кто из них воспринял войну как разрешение.
– Уж не на охоту ли? – Я пытался иронизировать.
– Вот именно, – спокойно ответила Дэфни. – Война для них легализует и даже облагораживает все, что бы они ни делали.
– Кто это «они»?
– Ну, уж я-то их знаю. Я сделала ошибку, влюбившись в одного из них. – Она перестала гладить меня по лицу.
– Да ну же, Дэф! – попросил я; ее пальцы снова пришли в движение, и я понял, что их теплое прикоснование гораздо важнее для меня, чем все земные беды. Я потерял интерес к разговору, прижался головой к упругому животу Дэфни и чуть не прослушал то, что она сказала дальше.
– Ты должен бы знать одного из них.
Конечно, она имела в виду Мерроу. Так моя Дэфни, уже составив мнение о моем командире, бросила намек, и жаль, что я не обратил на него особого внимания.
Если бы я вдумался в ее слова, если бы не впал в блаженное полусонное состояние, убаюканный прикосновением ее пальцев, гладивших меня по виску, я бы значительно раньше раскусил Мерроу и не был бы так потрясен жесточайшим разочарованием и внезапной решительной переменой в моем отношении к нему незадолго до конца нашего пребывания в Англии.