Возлюбивший войну
Шрифт:
Продолжая развивать эту мысль, я принялся болтать о некоторых членах нашего экипажа. И тут выяснилось, что мне не хватает слов для похвал в адрес Нега Хендауна, ибо этот тридцатишестилетний детина, который так необычно вел себя в Лондоне, в воздухе держался спокойно и уверенно, как утесы Дувра, – мы прониклись особой любовью к ним, когда, оставив позади все опасности, возвращались домой. Монументальное спокойствие Нега особенно проявилось в последнем рейде. Во время наших первых боевых вылетов Макс Брандт с таким жаром распространялся о неизбежном попадании зенитных снарядов в нашу машину (это Макс-то, который так радовался, наблюдая за точными попаданиями своих бомб/, что в конце концов мы все поверили его словам, – все, за исключением Хендауна, – тот выполнял свои обязанности как ни в чем не бывало. А как он любил свой маленький уголок в самолете! К пулеметам и тонко устроенному автоматическому прицелу, к своей сложной турельной установке он относился, словно к собственным чадам. Никто с такой дотошностью не проводил предполетные осмотры, как он; во время боевых вылетов его пулеметы работали, как швейные машины, и Нег то и дело проверял исправность прицела, часто вращал турель, чтобы гидросмесь оставалась теплой и вся установка сохраняла маневренность. Он отличался большой выдержкой и постоянным чувством ответственности; именно он первым обнаруживал большую часть вражеских истребителей, причем многие из них не в своем секторе наблюдения. В самый разгар наших страхов по поводу зенитного огня во время налета на Сен-Назер он включился во внутреннее переговорное устройство и запел: «По эту сторону океана никто из вас повышения не получит». Я велел ему заткнуться, однако его спокойный и решительный голос укрепил во мне мужество.
В противоположность Хендауну, Фарр становился все более мрачным. Хотя он часто говорил раньше, что ему нравятся открытые окна в боковых стенках фюзеляжа, поскольку через них можно вести огонь, как на учениях, однако теперь он без конца жаловался, что стрелки в средней части фюзеляжа недостаточно защищены броней. В то время как многие люди, излив свои жалобы, в конце концов брали себя в руки, Фарр ворчал и ныл до тех пор, пока не приходил к выводу, что к нему относятся хуже, чем к другим, и начинал злиться на всяких там «бывших бакалейщиков», которые шли на все, лишь бы поиздеваться над ним. «Я бы поставил к стенке кое-кого из них, из так называемых офицеров, и вывел в расход». Фарр оказался бы вполне подходящей кандидатурой для команды, приводящей в исполнение смертные приговоры.
Однако Мерроу относился одинаково ко всем членам экипажа из сержантского состава, и не только в тех случаях, когда безосновательно поносил сержантов, но и в более спокойном настроении. Он утверждал, что воздушным стрелкам не только недостает образования, но что в младенческом возрасте им мало давали рыбьего жира или чего-то другого, что помогло бы им дрстичь того умственного развития, когда человек способен отличать свой зад от уха. Они только о том и думают, как бы надуть других, и если чего-то и хотят, так только найти благовидный предлог увильнуть от службы. «Боумен, – заявил он так, словно говорил комплимент, – я мог бы сделать из тебя лучшего стрелка на моем самолете».
Не на нашем, а на «моем».
Да, теперь я знаю: именно в тот солнечный день, в унылой и жалкой комнате погибших братьев, наедине с моей единственной любовью, я впервые почувствовал неприязнь к своему командиру. Дэфни слушала меня, не произнося, по обыкновению, ни слова, такая же спокойная и непроницаемая, как тот омут под ивами, что я видел по дороге в Мотфорд-сейдж. Она молча вбирала в себя все, чтобы когда-нибудь потом поразить меня глубиной своих умозаключений.
В первые дни июня, пользуясь затишьем, некоторые предприимчивые боевые экипажи, включая и наш, вдохновленные, вероятно, видом усиленных дополнительными пулеметами «крепостей», сконструировали и установили в боковых окнах фюзеляжей спаренные пулеметы. Фарр и Брегнани уже почти закончили монтаж, но в День памяти павших из штаба крыла поступил приказ убрать все спаренные установки. Летчики пришли в ярость. Командование, по обыкновению, ничем не мотивировало приказ. Возможно, начальство считало, что спаренные пулеметы утяжелят машины и, следовательно, снизят их скорость. Во всяком случае, Мерроу столько носился по базе, так кричал на всех перекрестках и так распалил людей, что командир авиагруппы обратился в штаб с официальным ходатайством разрешить модифицировать пулеметные установки. Ответа не поступало.
Как-то во вторник, обалдев от скуки, я валялся после ленча на койке и читал комическую историю в газете «Звезды и полосы», извлеченной из мусорного ящика в дальнем конце барака, но ничего комического не вычитал: речь шла о том, с каким трудом некий идиот-белобилетник, только что окончивший школу и уже зарабатывающий шестьдесят пять долларов в неделю, добирался домой после отпуска во Флориде. В комнату вошел Мерроу.
– Мне нужно размяться, – сказал он. – Поедем покатаемся.
Я ответил, что улице моросит дождь.
– А когда тут не моросит?
Погода последних дней невольно заставляла думать, что кто-то последовал совету распространенной солдатской шутки: «А почему бы вам не отрезать якорь у этого острова, будь он проклят, и не утопить его?» Нам действительно казалось, что нас утопили. Дни проходили так: тридцать первое мая – холодно, сыро, ветрено; первого июня – чудесный ясный рассвет, к восьми тридцати облачно, в полдень дождь, во второй половине дня ветрено, к вечеру до того холодно, что пришлось затопить печи; второго июня – девять отдельных фронтов, некоторые из них с градом, а в перспективе еще несколько; третьего июня – грозы. И так день за днем. Мы уже начали ругать Шторми Питерса, словно в дурной погоде был виноват он. К этому вторнику, восьмого июня, мы уже почти сошли с ума. Рейды не совершались с того дня, который мы теперь называли «Днем зенитного огня», – с двадцать девятого мая, а я не видел Дэфни с тридцатого. События этого времени исчерпывались отменой рейда (на Кайен), визитом сенатора и пьянкой Фарра – он напился в тот день, когда предполагалось, что его наконец повысят в звании.
– Я «за», – согласился я.
У Мерроу в то время не было своего велосипеда, он поломал его, резко свернув на дорожке, и все еще не удосужился сменить колесо. Сейчас он взял первый приглянувшийся велосипед на стоянке около здания штаба.
Мы выехали под слабым дождем. Для начала остановились в «Звезде» в Бертлеке и выпили пива; я видел, что Мерроу очень зол. Два дня назад появился приказ старины Уэлена, обязывающий каждого, кто убывает куда-либо из расположения базы, надевать выходное обмундирование. Мерроу, однако, помнил, как несколькими неделями раньше Уэлен назвал прогулки на велосипеде своего рода легкой атлетикой, и уговорил меня оставить китель дома и надеть кожаную куртку; мы ехали для «тренировки», а попутно собирались посмотреть, как выполняется приказ. В «Звезде» Мерроу распространялся на тему об идиотизме Уэлена и сказал, что ему хотелось бы, чтобы тут появился какой-нибудь военный полицейский и попробовал бы придраться к нам.
Мы отправились дальше, по главной дороге к Мотфорд-сейджу, и я с болью в сердце думал о Дэфни, о нашей наполненной солнечным светом комнатке в доме Порлок и о нашей близости.
Мы останавливались в таверне «Кот со скрипкой» на перекрестке проселочных дорог и в таверне «Старый аббат» в Мотфорд-сейдже, где однажды обедали я, Дэфни и Базз и где сейчас я еще острее почувствовал, как скучаю по ней; побывали и в других тавернах: «Колокол», «Скипетр», «Пшеничный сноп», «Голубой якорь». В каждой пили пиво, а в «Голубом якоре» поспорили, в скольких тавернах уже успели побывать. Думаю, что прав был я, а не Базз. Во всяком случае, у нас пропало желание ставить рекорд на сей счет, мы остались в «Голубом якоре» и принялись жаловаться друг другу на командование и на рейды, в которые оно нас посылает. Рекламные рейды, заявил Мерроу. Истребление овец, ответил я. Не представляющие значения объекты. Неудачное бомбометание. Приманка для истребителей. Мерроу не переставая поносил штаб за то, что он заставил снять наши спаренные крупнокалиберки.
Некоторое время Мерроу продолжал издеваться над начальством, потом вдруг сказал:
– Полеты нравятся мне тем, что они похожи на время, которое я проводил с приятелями на улице, будучи мальчишкой. Пилить тебя некому. Ух, как мы развлекались! Помню, как-то затеяли войну шутихами. Взяли шутихи, заряженные с обоих концов, и использовали вместо бомб; первый раз они взрывались на земле, второй раз – в воздухе. Мы строили крепости из кирпичей и устанавливали в них наклонные лотки для запуска шутих; они скатывались, взрывались и летели к вражеской крепости, и тут снова – трах! А ребята палили в нас. Здорово получалось!
Я слушал Мерроу и видел перед собой мальчишку, от чьего имени он вел рассказ.
Но потом он внезапно разозлился на Джагхеда Фарра.
– Болван! Наклюкаться в тот самый день, когда ему должны были присвоить звание. – До этого Фарр в течение нескольких недель жаловался, что его не хотят повышать в звании, хотя звание ему присваивали дважды, и дважды после очередных дебошей, разжаловали, он же объяснял все тем, что офицеры не дают ему хода. – А знаешь, Боумен, Фарр, по-моему, один из тех трепачей, которые только пыжатся, чтобы показать, какие они сильные да страшные, а на самом деле ждут лишь пинка. Да он сам на это напрашивается! Скулит, скулит, пока вы не дадите ему как следует, – вот тогда он начинает вести себя прямо как примерный ученик, любимчик учителя.