Возлюбивший войну
Шрифт:
Время неслось подобно быстроходному катеру, и не успели мы оглянуться, как нам вновь пришлось занять места на барже, чтобы спуститься вниз по реке; оба мы проголодались. По установленному правилу, во всей Англии ваш счет в ресторане или кафе не должен был превышать пяти шиллингов, однако Дэфни знала одно место около Сохо-сквера, где за соответствующую мзду подавали отменную, поджаренную до хруста баранину. («Какое это удовольствие – нарушать установленный порядок!» – сказал я). Потом, во второй половине дня, мы сняли номер в одной из лучших гостиниц, а когда чопорный клерк спросил о багаже и Дэфни приподняла свою сумку, достаточно вместительную, чтобы в нее вошла ночная рубашка и всякие другие принадлежности, он, не моргнув глазом, пробормотал: «Блдрю вс», – с ударением на последнем слове, что должно было обозначать: «Благодарю вас», и даже не предложил мне уплатить вперед, наверно, из-за войны и из-за того, что мы союзники и все такое прочее; но, возможно, он благодарил меня за ленд-лиз. У меня мелькнула мысль, что американцы говорят «ленд-лиз», англичане же «лиз-ленд» [20] – самовосхваление в первом случае и самообман во втором.
20
Имеется в виду принятый в 1941 г. в США «Закон о передаче взаймы (ленд) и в аренду (лиз)" вооружения союзникам.
Дряхлый швейцар – все молодые люди были заняты делом более важным – с единственным ключом на огромном кольце привел нас в номер.
– Прошу, сэр, – сказал он, стоя в дверях и показывая локтем (наверно, чтобы не видела дама) на внутреннюю задвижку. Я не поскупился на чаевые, а когда он ушел, решительно закрыл задвижку, и мы с Дэфни, смеясь, обнялись.
Постель была превосходна. Мы провели в ней, большей частью без сна, часов двадцать.
В воскресенье после полудня Дэфни нужно было выехать в Кембридж, чтобы в понедельник утром вовремя выйти на службу; я проводил ее на вокзал Кинг-кросс, потом поймал такси и поехал к Мерроу и остальной банде в гостиницу «Дорчестер», где они собирались остановиться. Как оказалось, Мерроу действительно снял здесь номер, но когда я позвонил по внутреннему телефону, мне никто не ответил, и я, сунув коридорному чаевые, попросил его открыть номер; в нем никого не оказалось; я лег на кровать и отдался во власть самых счастливых воспоминаний.
Дэфни действительно стала моей! Вчера, оставшись в номере одни, мы испытывали не только глубокую радость, но и непреодолимое желание. Все последующее в самом деле казалось нашим первым прикосновением друг к другу, нашим первым сближением, потому что на этот раз Дэфни отдалась мне полностью, и я понял, что не ошибался: где-то глубоко в ней таились неожиданности, бури чувств, пламя, бездонные пропасти, нежность, покой.
– Ты все еще любишь меня? – с тревогой спросила она перед расставанием.
Никаких деклараций на сей счет я не делал, ибо и сам не мог с уверенностью сказать, что такое любовь. Но у меня не было сомнений, что хозяин положения я, и вопрос удивил меня.
Потом она расплакалась. Она рыдала в моих объятиях, и это тронуло меня до глубины души, я воспринял ее слезы, ее судорожные рыдания как бесценный дар, – она дарила мне всю себя, целиком. Я понимал, что какие-то события прошлого заставляли ее до поры до времени оставаться сдержанной; до сих она просто была покорной, и, наверно, в тот первый раз, в Кембридже, я овладел ею силой, хотя и не встретил сопротивления; во всяком случае, тогда она не ответила со всей искренностью на мое чувство. Но сейчас она была искренней, сейчас она рыдала от переполнявшей ее радости. Новыми порывами страсти я осушил ее слезы. Мы были вместе всю ночь и все утро и словно заново узнавали друг друга.
Я уснул и еще ни разу после нашего приезда в Англию не спал так крепко; я погрузился в бархатную темноту, уснули все сокровенные тайники моей души, но этот оздоровляющий покой нарушил полупьяный Мерроу – он влетел в комнату, собираясь принять перед обедом душ. Он разбудил меня и уговорил отправиться в странствование по кабакам. Как оказалось, могучему воину было больше нечем себя занять. Мы вышли и стали бродить из бара в бар. Впрочем, бродил, возможно, один Мерроу, что же касается меня, то я летал. Я был пьян. Мне не хотелось пить, но я выпил. Потом еще. Мы упивались вином, пробовали джин, пили шампанское, нашли так называемое виски. И горланили на Пелл-Мел.
В «Беркли-беттери» мы спутались с несколькими голландцами, летчиками английских ВВС, снова пили шампанское и закусывали требухой.
Мы разговорились с голландцами, и они начали изливать свою ненависть к Гитлеру («Дэф! Дэф!» – твердил я, погружаясь временами в задумчивость), когда Мерроу вдруг заявил двоим из них: «А знаете, кого ненавижу я?»
Мерроу набросился на Джона Л. Льюиса. Голландцев, которых Гитлер лишил дома, семей, работы, поразила неистовость Мерроу, ибо они и понятия не имели, кто такой Льюис. Мерроу начал с описания непомерно большой головы Льюиса и его огромной, набухшей от высокомерия верхней губы; он нарисовал яркий портрет Льюиса, и, как ни странно, это оказался портрет существа, в которое с годами мог превратиться сам Мерроу, – грубого, агрессивного, похожего на жабу. В конце апреля Льюис организовал забастовку шахтеров каменноугольных рудников в Алабаме, Кентукки и Пенсильвании и натянул нос провательственному комитету по урегулированию отношений между рабочими и промышленниками, так что пришлось вмешаться самому Рузвельту. А люди тем временем гибли на фронтах вдали от родины! Начав свое обличение со скотских эпитетов – вонючка, свинья, лошадиный зад, Мерроу перешел от скотологии и демонологии и в конце концов договорился до того, что Гитлер стал выглядеть у него всего лишь как дерзкий и шаловливый мальчишка, Льюис же – как настоящее чудовище. У голландцев чуть глаза на лоб не полезли, но и меня, признаться, удивила злобная брань Мерроу; даже о сержантах он не говорил так плохо. Я спрашивал себя: почему? Возможно, ответ надо было искать в нарисованном им портрете, – точнее, карикатуре Льюиса, – в нем угадывались некоторые черты самого Мерроу: а возможно, в Баззе все еще бродила неугасшая злоба, вызванная борьбой с холодом и неудобствами в марте и апреле, когда он участвовал в хищении угля, завезенного для душевых рядового и сержантского состава.
Голландцы ушли, покачивая головами, а вскоре и мы покинули «Беркли-беттери». В «Савое» мы застали Макса Брандта в компании каких-то военных пижонов из штабных крыс в габардиновом обмундировании, сшитом, как они утверждали, на Сейвил-роу. Они все время вели ожесточенную войну с портными, поскольку им приходилось покупать новое обмундирование каждый раз, как только у них на сиденье начинали лосниться штаны.
– Боумен, – заговорил Мерроу, когда мы снова выпивали с ними, – что с тобой происходит? Вид у тебя такой, будто ты начинился гашишем.
Баззу явно не давала покоя моя рассеянность, а она объяснялась тем, что я не переставал мечтать о Дэфни; он же всегда хотел, чтобы все внимание уделяли только ему, и обычно добивался своего.
– Девушка по имени Дэфни, – ответил я.
– У тебя что, мозги набекрень? – удивился Мерроу.
– В чем дело, верзила, тебе не нравится имя Дэфни? – спросил один из этих портновских манекенов, уже изрядно клюкнувший.
– Знаешь что, мой милый, – сказал Мерроу, – дай тебе Бог пожать столько рук в разных там посольствах и герцогских чертогах, если ухитришься туда пробраться, сколько женщин побывало у меня в постели. Но я летчик! Никогда ни одна женщина не сумеет встать между мной и самолетом.
– Да, но откуда ты взял, что Боу собирается бросить летать? – вмешался в разговор Макс, да благословит его Господь.
– А ты взгляни на него! – заорал Мерроу, ткнув пальцем в мою сторону.
– Капитан, – заговорил наш новый знакомый, – вы разговариваете так, словно на тему «А» никто другой, кроме вас, и заикнуться не смеет.
Уж больно откровенно парень выражал свои мысли, и я встревожился, опасаясь, как бы Мерроу не пришел в бешенство. Однако он покровительственно ответил:
– Знаешь, друг, в разведке, возможно, бабы могут быть темой «А». В военной же авиации тема «А» – летное дело. Тема «Б» – хреновина, или, иначе говоря, бомбы, так, Макс? А бабы – тема «В». Верно, Боумен?
Он искал поддержки у меня, у всех нас. Летчики против всего мира…
Мы снова отправились дальше. В тот вечер мы здорово покуролесили. В «Кабине капитана» попали в компанию каких-то щеголей из штаба VIII воздушной армии, расположившихся за большим столом в обществе нескольких девиц из Мейфера, искательниц острых ощущений; и здесь со мной произошла странная вещь. Я начал флиртовать с одной из них, танцевал с ней, чувствовал себя настолько самоуверенным, что чуть не пригласил отправиться в постель, причем не сомневался в согласии. И тем не менее я любил во всем мире одну лишь Дэфни. Наверно, это была инерция, дух того сумасшедшего сумеречного времени, которое мы переживали.
Я прикорнул в «Дорчестере», когда на востоке, среди аэростатов заграждения, уже занимался шафранный рассвет.
Последнее, что я слышал, засыпая, был грохот британских башмаков, простучавших твердыми каблуками по тротуару под нашим окном, эхо удаляющихся и постепенно затихающих шагов.
Я проспал глубоким сном до следующего полудня, потом отправился в старомодную фотостудию и самодовольно ухмылялся, словно человек, в одиночку выигравший войну, пока вдова, владелица студии, нырнув под кусок черной материи позади огромного фотоаппарата, нажимала резиновый шар; я не стал ожидать, пока будут готовы карточки, расплатился и велел послать один экземпляр Дэфни, а другой – моей матери.