Возвращение на Мару
Шрифт:
— Не знаю.
— Я тоже.
— Ты думаешь, что он пойдет на крайние меры?
— Как формулируешь… Растешь. Говорю честно, не знаю. Почему он сразу не убил монаха и его дочь, дав тому возможность завоевать себе авторитет среди вятичей?
— Ждал удобного момента?
— А какой момент — удобный? И к чему тогда пророчество? Видишь, как быстро я перехожу от нас к древности и возвращаюсь обратно. Согласен, есть еще о чем подумать… Итак, Гоит знает, что нам известно о его существовании. Давай заставим его поверить, что это знание стало последней каплей в нашей мареевской жизни. Мы испугались, плюнули на все — и уехали отсюда. Думаешь, за эти столетия он такого не наблюдал?
— Но мы вернемся?
— Обязательно!
— Когда?
— Когда растает снег и высохнет земля и мы сможем проверить, лгал нам Лек или нет. Гоит решит, что победил нас. Решит — и расслабится.
— А тут появимся мы — здрасте вам! Думаешь, он выдаст себя?
— Поживем — увидим. А пока… Так и знал, все остыло.
Собрались быстро. Решили взять только самое необходимое. Перед отъездом обошли все дома в деревне, со всеми простились. И хотя папа просил быть естественной, пару раз, когда мы заходили к Бирюкову и Смирновым, я слегка напрягалась. Все-таки кто-то из этих двоих — Гоит. Только кто — Егор Михайлович или Федор Иванович? Странно, но оба были очень радушными и, мне показалось, они даже огорчились, когда папа сказал, что, по всей видимости, мы продадим дом и вряд ли еще здесь появимся. Может, правда, Гоит — Емелуха? Или Зегулин? Ох, я совсем запуталась…
Прошел месяц. Мы побывали в Рыльске. Папа прав, отец Ипполит — удивительный человек, да и новые места вызвали много эмоций, но все равно из моей головы не выходила эта проклятая задача. Кто же он — этот колдун, убивший Анну и Белого Кельта? Почему я верю в то, что он может жить столько веков? Как такое возможно? Папа даже рассердился на меня: «Ты так свихнешься, дочка. Наберись терпения — без него в жизни ничего не добьешься. А еще освободи свой «чердак», то бишь голову. На время, но освободи. Вот увидишь, решение обязательно придет».
Ну вот, хотела подводить итоги года, исписала восемь страниц, а еще не подошла к этим самым итогам. А может, и не надо их подводить? Рано еще — мне так кажется.
Глава 19. 1. Признаюсь, я не люблю зиму. Для меня это время смерти, когда умирает окружающая природа, когда мой любимый вяз за окном, потеряв все свои листья до единого, сиротливо тянет к серому, как моя тоска, небу свои голые ветви. А промежуток с конца ноября до предвечерия Рождества я вообще переношу с трудом. И, наверное, не случайно мы покинули Мару именно в декабре. Нет, я не лукавил дочери, говоря ей о причинах и необходимости нашего отъезда, но где-то в самом уголке подсознания было еще и желание сменить обстановку в момент, когда непонятная серая тоска вдруг захватывает тебя, оставляя только крошечное окошко в этом мраке. А окошечко — грезы о прошедшем мае. Мы, я и Маша, ждали в Сердобольске весну, с каждым днем все с большей ностальгией вспоминая год минувший. Почему-то плохое, смутно-тревожное отошло на задний план, оказалось, что лучше помнится другое: веселый лепет Златоструя, легкая рябь на водах Холодного, когда озорной легкий ветерок, заигрывая с зеленой листвой лип рощи, неожиданно бросался вниз к озеру. Вспоминался Полкан, с громким лаем носившийся по изумрудному всхолмью Мары, гоняя бабочек. По-доброму вспоминали мы и его хозяина, Егора Михайловича Бирюкова. Умом понимали, что он, обвиненный в убийстве Сосновского, больше всех в Мареевке подходит на роль Гоита. Но сейчас, этими долгими зимними вечерами, Маше вспоминалось, как Егор Михайлович учил ее плести корзины, как кормил щами из старого чугунка. Я тоже мог вспомнить немало доброго в нашем с ним общении. Могло ли это быть поистине дьявольским лукавством? Наверное, да. Однако… Только в первые дни появления на Маре мы чувствовали себя эдакими разведчиками во вражеском окружении. Чем больше я и Маша узнавали Мареевку, Вязовое и их обитателей, тем сердечнее привязывались к ним. Мара притягивала. И вечерами, когда Маша, садясь за пианино, играла что-то под стать своему настроению, я ловил себя на мысли, что дочь моя за этот год очень изменилась. Выросла, повзрослела. Но самое главное — мы с ней были уже не просто отец и дочь, а люди, родственные и по крови, и по душе. И Мара в этом единении наших душ играла не последнюю роль. А еще дочь не переставала удивлять меня какой-то недетской образностью и одновременно глубокомысленностью своего мышления. Понимаю, все это очень субъективно: мало ли что восторженный отец скажет о единственной дочери.— А всего-то прошло девять месяцев, — заговорил я как-то с ней.
— Это ты к чему, папа? — продолжая играть на пианино, спросила Маша.
— Да вот, смотрю на тебя — и удивляюсь: другой человек передо мной сидит.
— Внутренне или внешне другой? — засмеялась дочь. И вдруг стала серьезной. — Чему ты удивляешься? Не только я изменилась, изменился и ты.
— Вот как?
— Конечно. Помнишь, как в ночь на Ивана Купалу мы сидели на горе? Над нами мириады звезд, ты еще стихи читал: «Открылась бездна, звезд полна»…
— Дочка, я это помню. Что ты сказать хотела?
— А когда перебивают тебя — не любишь… Ладно, прощаю. И в тот вечер мы о черных дырах говорили. Я запомнили твои слова: «И если кто-нибудь бросит фонарь в направлении черной дыры, то сначала фонарь полетит быстро, затем все тише, тише. Его яркость начнет уменьшаться, он даже изменит свой цвет.» Понял теперь?
— Еще не успел: я поражен.
— Моей памятью?
— Нет, тем, что меня цитируют, как классика. А вот сейчас дошло. Мы — два фонаря, изменившие цвет?
— Да.
— Грустно.
— Почему?
— «Фонари», получается, уже вошли в черную дыру. И виноват в этом, как ни взгляни, я. Втянул тебя в эту историю. Жила бы, как все дети. Ходила в одну школу, получала записки от мальчиков, вечерами музицировала…
— Папа, прекрати. Ты не виноват.
— А кто виноват? «Мой весенний февраль, три сосны за окном и закат, задуваемый ветром»?
— Вот видишь, ты Визбора вспомнил. И вспомнил кстати.
— Потому что сейчас февраль?
— Потому что кто-то мне советовал выбросить из «чердака» все и сделать его чистым. Как я понимаю, для дальнейших умных мыслей и озарений.
Маша вышла в другую комнату и вскоре вернулась с гитарой.— Давай нашу любимую.
— «Кем приходишься мне ты — не знаю»?
— Обижаешь, это ваша с мамой любимая. Мне, пожалуйста, «Апрельскую прогулку».
— Понятно, о весне думаешь.
— И это тоже. Начинай, папочка.
Минуты счастья, как они редки и как блаженны для нашей памяти! Другое дело, что ценим мы их только тогда, когда они уже неповторимы… Пройдут годы, вырастет и улетит, чтобы свить свое гнездо, Маша, а я буду помнить этот февральский вечер в Сердобольске, свет одинокого фонаря за окном, качающийся в такт зимней поземки. Я, знающий три гитарных аккорда, напеваю нехитрую песенку, дочь смотрит на меня своими огромными голубыми глазами, а видит… Меня ли, поющего, или далекий маленький домик на берегу такого же маленького озера? Бог весть. Я же, чем дольше пою визборовскую песню, тем сильнее вхожу в смысл незатейливых внешне слов:
Есть тайная печаль в весне первоначальной, Когда последний снег, нам несказанно жаль, Когда в пустых лесах негромко и случайно Из дальнего окна доносится рояль. И ветер там вершит круженье занавески, Там от движенья нот чуть звякает хрусталь, Там девочка моя, еще ни чья невеста Играет, чтоб весну сопровождал рояль. Ребята, нам пора, пока мы не сменили Веселую печаль на черную печаль, И Богу своему нигде не изменили, В программах наших судеб передают рояль. И будет счастье нам, пока легко и смело Та девочка творит над миром пастораль, Пока по всей земле, во всех ее пределах Из дальнего окна доносится рояль. 2. Из дневника Марии Корниловой. 22.03.1994 г. Вторник. Странные люди, эти взрослые. Обожают учить других: это надо делать так, а это — так. Нет, чтобы вместо слов показать самим пример. Взять, хотя бы, моего папочку. Как он складно объясняет, почему надо освободить «чердак», то бишь содержимое моей головы. А своего-то освобождать не хочет. Догадываюсь, сколько хлама в его собственной голове. Да, написала… Но вычеркивать не буду, надеюсь, поймет юмор. А еще у меня есть подозрение: Николай Васильевич что-то задумал. Как бы он взял да и не уехал в Мареевку один. Кое-какие догадки у меня были и раньше, а после случая с тем телефонным звонком они переросли в уверенность. Впрочем, о звонке стоит сказать отдельно. Было это в самом конце февраля. Мы в тот день ходили к одному папиному другу. Возвращались поздно. Они там спорили до хрипоты, обсуждая последние политические события. Я даже испугалась. Папин друг доказывал, что как бы ни относиться к существующей власти, но в выборах участвовать необходимо, ибо это рано или поздно приведет нас к созданию гражданского общества. Папа, по-моему, не к месту цитировал Евангелие и утверждал, что любые выборы в данной ситуации… Слово забыла, точно — профанация. Кончилось тем, что Николая Васильевича дядя Володя назвал ретроградом с коричневым оттенком, а папа его — наивным либералом цвета раздавленной незрелой сливы. Как я понимаю, цвет этот — розовый. Оба обиделись, и, хлопнув дверью, мы ушли. Почему пишу об этом так подробно? Когда возвращались домой, я сочиняла свою завтрашнюю речь о терпимости, к которой он так любит призывать других. Почти у самого дома папа вдруг остановился, как вкопанный, и воскликнул:— Как же я об этом раньше не додумался!?
— О том, что дядя Володя — цвета сливы?
Он засмеялся:— А ну его, да и меня заодно тоже! Я про Гоита.
— Ты же говорил…
— Постой, дочка. Послушай меня, только внимательно.
Если папа говорил «внимательно», значит, это действительно было для него очень важно. Он продолжал:
— Нам ни о ком из мужчин, оставшихся там, на горе, не хочется думать плохо. Верно? Так давай начнем с Егора Михайловича…
— Начнем думать о нем плохо?
— Слушай, — он начал сердиться, — не надо умничать.
— Я тебе за сегодняшний вечер мстю. Мщу.
— Мстительница. Признаюсь, вел себя отвратно. Прошу прощения.
— Принимается.
— Так вот, помнишь, Федор Иванович рассказал нам о том, что в тот роковой вечер крепко выпил и ничего после не мог вспомнить?
— Конечно, помню… Ой, кажется, догадалась.
— Умница! Если мы поверим, повторяю — если, в то, что Егор Михайлович не убивал Сосновского, значит, это сделал кто-то другой.