Возвращение в эмиграцию. Книга первая
Шрифт:
В то лето я стала тяготиться необходимостью ходить на исповедь, исповедовалась неискренне. Душевные сомнения предпочитала поверять не попу в душной церкви, а маме или Марине, или Насте где-нибудь на берегу под соснами. Все это мучило меня, выводило из равновесия.
В тот год в нашем лагере было два священника. Один — совсем молоденький, и не из белого духовенства, а монах. Мы любили вечерние беседы с ним и не всегда могли удержаться, чтобы не задать каверзный вопрос и не вогнать в краску. Монашек легко краснел.
К нему я и пришла со своими сомнениями. Он внимательно выслушал, отнесся по-божески. Епитимью не наложил, каяться в грехах не заставил.
— Что ж, — задумчиво мял он в пальцах крошечный огарок свечки, — раз не чувствуешь потребности в исповеди, не ходи, не насилуй себя. Веруй. Жди. Бог тебя вразумит.
Я верую. Бог — везде. Он не только на иконе, не только в церкви. Он в каждом дереве, в каждой травинке, протянутой к солнцу. Я обращена к нему не словами молитвы, не мыслью даже, но всем существом моим, током крови.
Но на исповедь я не ходила много лет.
Перед отъездом в Париж «Зверинец» устроил совещание. Решено было не распускать нашу группу, а создать на ее основе новый кружок, каких было много на Монпарнасе. Аннушка предложила название — «Радость». Мы подумали и согласились. «Радость» так «Радость». К зиме нас набралось двенадцать человек, и в таком составе кружок просуществовал три года. Не было на Монпарнасе группы дружней и сплоченней.
Зимой собирались по воскресеньям и четвергам в специально отведенной комнате на втором этаже особняка. Дурачились, устраивали беготню по лестнице. Решили нас приструнить и назначили новую руководительницу. Нам она не понравилась. Некрасивая, с длинным лошадиным лицом. К тому же еще заика.
Прошло немного времени, и мы полюбили Любашу Каратаеву и вместе с ней смеялись, вспоминая первоначальную неприязнь. У Любаши оказалось множество достоинств. Во-первых, она была прекрасной спортсменкой, а спорт занимал в нашей жизни далеко не последнее место. Во-вторых, она пела. Ее можно было слушать часами, во время пения пропадала некрасивость лица, исчезало заикание. Оставалась одна душа, чистая, трогательная, не испорченная тяготами повседневной жизни. Любаша много работала массажисткой и содержала мать, сварливую барыньку. А та измывалась над некрасивой дочерью, как только можно. Дочь безропотно терпела сумасбродные выходки матери и подчинялась во всем.
Любаша стала водить нас в спортивный зал. Она предложила заняться самостоятельным изучением русской литературы. Поручала кому-нибудь приготовить к определенному дню доклад или отыскать хорошие стихи и прочесть вслух для остальных. Доклады наши были поверхностны и наивны, зато поэзией увлеклись все поголовно. Мы переписывали стихи Пушкина, Баратынского, Фета, Тютчева, Мережковского, Гумилева, Бальмонта, Ахматовой… Чьих только стихов не было в наших тетрадях!
В монпарнасском особняке на первом этаже находился зал и просторная сцена с системой кулис. Два раза в месяц на этой сцене разыгрывались наши спектакли, а по воскресеньям все желающие могли послушать лекции известных русских писателей, критиков, профессоров. Мы узнавали о Киевской Руси, о Петре Великом, о золотом веке Екатерины, о русских поэтах.
Маститые, серьезные лекторы не всегда были понятны, но мы питали к ним уважение, хоть и растеряли впоследствии их имена. Впрочем, нет, кое-кого помню. Бывали у нас в числе многих Бердяев, Ходасевич, профессор Одинец, профессор Александр Иванович Ильин…
После лекции, ближе к вечеру, в том же зале устраивались вечеринки с танцами, но в первый год вечеринки нас мало интересовали, хотя они-то как раз и становились местом удивительных встреч. На Монпарнас прийти в гости мог кто угодно. Года через полтора (мне было уже шестнадцать) к нам забрел — кто бы мог подумать! — Коля Малютин. Из тощего, верткого, как угорь, мальчишки он превратился в высокого полного мужчину. Я бы его не узнала, но этот человек был явно на протезе, с палочкой. Я задержала взгляд. Подошла, еще сомневаясь. Но он сразу припомнил верную ученицу и спасенную мореплавательницу. Поговорили, вспомнили Антигону, общих знакомых. Теперь он собирался жениться, где-то работал. Подробности выспрашивать было неудобно. Больше он к нам не приходил, и я окончательно потеряла его из виду.
А еще мы любили устраивать увлекательные поездки по Франции. В первую весну ездили в Амьен, смотреть знаменитый собор.
Как описать его? Какие найти слова? Мы ходили вокруг храма, задрав головы к изумительным, навеки застывшим статуям, дивились искусной резьбе, каменным кружевам и переплетениям в розетках. А гулкий полумрак внутри собора… Нет, не передать словами, — это надо видеть, этот полет стрельчатых башен в самую глубину неба. Казалось, они плывут среди застывших на месте кучевых облаков.
Уставшие, переполненные впечатлениями, мы ушли после экскурсии за город, там, прямо на молодой травке, расстелили походные скатерти, «гутировали», а потом был диспут на тему «Любовь и жалость».
Тогда я впервые увидела мать Марию. Была она уже в монашеском одеянии, сидела совсем близко. Она и вела диспут. Говорила увлеченно, интересно. Все кругом оживились, заспорили. Я тоже изрекла что-то вроде того, что жалость без любви возможна, но любить, не жалея, никак нельзя. Матушка наклонилась ко мне, потрепала по руке и спросила с улыбкой:
— Сколько же тебе лет, что ты так по-взрослому рассуждаешь?
Стало немного грустно, — мне хотелось выглядеть солидней своих четырнадцати. Но матушка была так добра, улыбка ее с ямочками на щеках так прелестна — я не обиделась.
В той поездке была с нами и старшая дочь матери Марии — Гаяна. Она походила на мать, только глаза совсем другие — большие, круглые, светлые. А у матери Марии — карие. И, если она снимала очки, прищуренные.
Уже в годы войны, когда наши судьбы тесно переплелись, я узнала от матери Марии печальную историю Гаяны. В 1936 году она уехала в Советский Союз с Алексеем Толстым.
Из Москвы Гаяна писала матери восторженные письма, мечтала навсегда остаться в России. И осталась. Она тяжело заболела и умерла.
По Парижу ходили толки и пересуды, будто Гаяну уморили большевики, но мать Мария этим слухам не верила.
Да и я думаю, кому бы это понадобилось — убивать молоденькую девушку, никому не сделавшую никакого зла?
12
Тетя Вера. — Конец театра на улице де Тревиз
В 1930 году в Париж приехала тетя Вера. Она оказалась очень похожей на маму, только худенькая и ниже ростом, с коротко остриженными темными волосами.
Вера широко ходила по комнате, при разговоре рубила ладонью воздух. Раз сказанное было для нее как отрезанное.
За годы разлуки родственные связи с тетей Верой нарушились. Милой семейной обстановки по бабушкиным мечтаниям не получилось, хоть и собирались мы по праздникам в большой теткиной квартире. Но мы все были свои, а тетя Вера с мужем приходили как бы в гости.
Тетя Вера увлекалась верчением столов и прочей мистикой. Для начала она потащила нас всех на встречу со знаменитым буддийским проповедником Кришнамурти.