Возвращение
Шрифт:
Матери не признался — посыпались бы упрёки, трескотня про красный диплом… Утром пил кофе и уходил — якобы на работу.
Работал в газете, сестрёнка, скажет он с достоинством. И газету назвать, она наверняка помнит. Лишь бы обойти расспросы про Жорку, потому что никому невозможно рассказать о нём.
…О второй больнице — у мальчика что-то с печенью, твердила мать, откуда ей было знать о ломке (только те знали, кто её испытал). Или о Жоркиной ссоре с отцом — она бы не случилась, если бы в один несчастливый день ему не понадобился какой-то словарь. Эндрю был в море, Мара не сняла трубку. Дома нет, подумал он с облегчением, поднялся по лестнице и отпер дверь. Первое, что бросилось в глаза, был огромный голый зад, ритмично вздымавшийся и оседавший над низкой тахтой. После секундного замешательства Жорка бросился вон, и Мара повернула голову.
«Только бы папа не узнал, — повторял Жорка на скамейке, как ребёнок, разбивший дорогую вазу, — только бы не узнал, он через три недели вернётся». У него дрожали руки, дёргалось лицо.
Через три недели Мара встретила мужа и в первый же вечер, захлёбываясь рыданиями, рассказала, как приходил Гоша, но дальше говорить не смогла — мешали слёзы. Всхлипывая, с опущенными глазами, она скормила капитану древний и потому безотказный сюжет об Иосифе и жене Потифара, по невежеству не подозревая о плагиате. Вспыльчивый Эндрю сына выслушивать отказался, да и что тот мог ему рассказать о Маре такого, о чём не предупреждал старпом?
После того эпизода в Жорке что-то потухло. Он по-прежнему давал уроки, мотаясь по городу, и родители двоечников не могли нарадоваться на «культурного и знающего молодого человека». Во внутреннем кармане плаща всегда сидела бутылка портвейна, с которым он теперь не расставался, зажёвывая кофейными зёрнами, чтобы скрыть запах, и с улыбкой выпивал принесённый хозяйкой кофе. Обида на отца не отпускала. Словно в отместку за то, что тот женился на молодой профуре и поверил ей, а его даже не выслушал, предав их дружбу, Жорка сошёлся с продавщицей из бакалейного магазина. Валюха была старше его на шестнадцать лет, одна растила двух сыновей школьников и, убедившись, что Жорка не претендует на прописку, уверовала в своё женское счастье. В самом деле, не многие могут похвастаться молодым интеллигентным мужиком, которого не надо кормить да обстирывать и бояться колотушек. Её немного задевало, что любовник редко остаётся ночевать, однако бдительная мысль о прописке отрезвляла. Валюха заботилась, чтобы в доме не переводился портвейн. О том, что Жорка появлялся уже «задвинутый», она понятия не имела.
С подоконника затрезвонил телефон; как он там очутился? Алик чудом успел ткнуть в нужную кнопку.
— Па-ап! Их самолёт задержался. Туман, что ли. Не знаю… Ты слышишь меня? Буду звонить, чтобы зря не ехать. Ну как зачем, не торчать же в аэропорту целый день! Ладно, всё; давай.
Телефон онемел. Алик держал его открытым, едва веря в сказанное дочкой. Нахлынуло чувство освобождения — могучее, радостное. Не надо будет врать и глупо улыбаться; ещё не завтра. Туман подарил отсрочку.
— Не хочу, — произнёс он вслух. — Я не хочу. Ну, не надо. Пускай туман.
27
Утренний аэропорт обдал никаким воздухом. Пожилой азиат-уборщик провёз на тележке квадратное ведро со шваброй. За стеклянными стенами стояло сплошное серое небо — то ли начало дня, то ли сумерки.
Слишком рано. Совершенно замечательно подремала бы, зазвучал голос свекрови, у той всё выражалось превосходной степенью. Привычка появляться задолго до рейса наверняка брала начало на ночном перроне далёкой станции Барановичи, как и нервный озноб от долгого тоскливого ожидания такси, поезда или самолёта. Муж посмеивался: «Живёшь в новом веке, летаешь «боингом», а ведёшь себя, как на заплёванном вокзале в ожидании теплушки, не хватает чайника с бренчащей крышкой». Он подтрунивал, провожая её, но всегда ждал, пока самолёт вырулит на взлётную полосу.
Рассказать свою жизнь нельзя — человек услышит не твои слова, а что-то близкое себе. Большая часть останется непонятой, как титры в кино на незнакомом языке. Когда Ника сообщила детям, что нашёлся брат, они засыпали её вопросами.
— Он тебе half-brother. Как это по-русски, полубрат?
Слова единоутробный оба не знали. Валерка спросил:
— Он тебя тоже искал?
Сам того не подозревая, сын попал в болевую точку: если б искал, нашёл. Ника сохранила девичью фамилию, чтоб избежать возни с документами: предстояло менять диплом, паспорт, что-то ещё… К тому же привычная, как собственная рука, фамилия оставалась единственной ниточкой, связывавшей её с тётей Полей, с бабушкой (её облик уже размыло временем, оставив в памяти пышные волосы и фигуру, почти слившуюся со старым креслом) и дедом. Вернее, его портретом на стене и фронтовыми письмами.
Для детей Алик был чужим, и мысль о том что в Европе живут их дядя и кузина (half-cousin, уточнила Наташка), вызвала недоумение — к ней надо было привыкнуть.
Тётка Поля… Совместная жизнь опасна: накапливается раздражение по мелочам, и свалившаяся со стола ложечка чревата не нежданной гостьей, а неожиданным выплеском ярости — беспредметной, с горьким послевкусием стыда. Тому способствовало долгое и болезненное расставание с Мишкой. Полина называла его «такой славный увалень» — кто, кроме учительницы литературы, назвал бы так? А слово подходило Мишке как никакое другое. Словно предугадывая Никину вспышку, тётка бросала:
— Встретила сегодня Алика: штаны, как у революционных матросов в семнадцатом году. Как он ездит на велосипеде?
Сравнение смешило, а смех и раздражение несовместимы. Обе знали, что Алик всегда шарахался от спорта, футбол это или коньки, что уж говорить о велосипеде.
К ним он заходил редко, вёл себя скованно; за столом ел с аппетитом, Полина радовалась. На уговоры пойти в вечернюю школу отнекивался, но гордостью рассказывал о редакции. Настроение бывало то подавленное когда он смотрел в одну точку, то весёлое, приподнятое: часто вскакивал и шагал по комнате. Как-то, проводив его, тётка вдруг остановилась озадаченно, шаря по ящикам и карманам.
— Забыла в учительской кошелёк. Или потеряла. Склероз; пора на пенсию.
Махнула рукой.
— Найдётся. Выйду на пенсию, хоть ноги отдохнут. И сделаю, наконец, операцию.
В описании хирурга процедура выглядела устрашающей: отпиливание больных косточек, долгое восстановление, зато радужные перспективы: лёгкая походка, нормальные туфли вместо нынешних колодок… Полина не решалась, время шло в привычной колее: мучительное выстаивание на уроках и немудрящее блаженство вечерних ножных ванночек. Ника пылко уговаривала перетерпеть эту чёртову операцию, зажить по-человечески: сможешь гулять, ты посмотри, какая красота за окном! Тётка мечтательно смотрела на рдеющие листья, или набухшие почки, или снежные хлопья; кивала, соглашалась и подливала в тазик горячую воду.
Кошелёк — пустой, если не считать нескольких троллейбусных талонов, — обнаружился во время весенней уборки на шкафу, где никому не пришло бы в голову искать его.
Люди в соседнем загончике один за другим начали вставать. До рейса на Хельсинки оставалось полтора часа.
— Вероничка… Как я буду жить, если ходить не смогу?
«Жить» для Полины означало приходить в класс. Она раньше Ники представила себя, неумело лавирующую по квартире в инвалидном кресле с огромными велосипедными колёсами, под тиканье часов: это второй урок в шестом «Б» («Мцыри», «Беглец»), после этого к восьмиклассникам («все мы вышли из гоголевской “Шинели”»), затем «окно», проверка тетрадей в пустой учительской. Смотреть на часы не нужно, как не нужны станут и сами часы — вся жизнь её станет бездейственной, вневременной, и послушно хранимое в памяти расписание неизбежно перейдёт в сослагательное наклонение. Раз она не сможет ходить, то случись что, кто будет ходить за ней (о, бесконечно богатый мой язык!), полуживого забавлять, ему подушки поправлять… Отодвинув тазик, она вытирала распаренные ноги, смазывала косточки очередным бесполезным снадобьем, осторожно натягивала носки, с неизменным: так вот где таилась погибель моя… мне смертию кость угрожала. Разговоры о склерозе, как и о пенсии, были бессознательным кокетством: из этого бормотанья множество стихов осели в голове Вероники навсегда, но «Песнь о вещем Олеге» и сейчас трогает особой печалью.
Год от году ноги мучили тётку сильнее, мысль об операции делалась более желанной, но и пугала сильнее, став чем-то вроде мечты, постоянно отодвигаемой: ею можно было тешиться, мысленно примерять недосягаемые лодочки, дальние прогулки и сожалеть о собственном малодушии. Ника к тому времени познакомилась с Романом. Он обладал хорошим чувством юмора и был влюблён в Нику. Поженились без свадьбы — никто из двоих не придавал этому значения.
Все, включая родителей, называли его полным именем. Ни «Рома», ни тем более