Воззрения и понимания. Попытки понять аспекты русской культуры умом
Шрифт:
Основные этапы принятия, понимания и распространения нонконформистского искусства были пройдены еще до начала перестройки. Художники были рады обладать связями и помощниками в западных странах. Таким образом, имел место поначалу асимметричный «диалог», который был направлен в сторону Запада и заключался прежде всего в трансляции и интерпретации развивавшегося альтернативного искусства и художественной культуры. Немаловажными, кроме того, были контакты с философом Мамардашвили, а также с композиторами Денисовым и Шнитке, музыкальным критиком Мачавариани и лингвистами Гвахария и Гамкрелидзе (Тбилиси). Каждая встреча являлась приобретением новых знаний. Не следует недооценивать и личные контакты, которые с годами привели к тесной дружбе и постоянному обмену идеями, что позволяет говорить об обоюдном человеческом обогащении.
Помимо области нонконформистского искусства имелись и другие области, которые также внесли вклад в понимание русско-советской культуры и по-своему способствовали как прямым, так и косвенным «диалогам» - советская литература и литературная критика, а также языкознание и литературоведение Московско-Тартуской школы, которые стали предметом ряда исследований и публикаций [75] .
Исходным импульсом к изучению этих двух комплексов было желание, с одной стороны, ознакомить студентов с культурным контекстом литературных дискуссий с начала ХХ века, с другой -провести анализ развития методологических изысканий в литературоведении и языкознании России / СССР и сделать его доступным для западных исследователей. Оба комплекса должны были рассматриваться на фоне советской политики в отношении культуры и науки после Октябрьской революции - точки зрения, которая была особенно актуальна в период не только после Сталина, но и после нацистской диктатуры. По этой причине речь шла сколь о «советской», столь и о «немецкой» проблеме европейского масштаба. Большой интерес представляли изменения в немецкой и русской литературе и литературоведении, оказывавших с XIX века взаимное влияние друг на друга. Эти изменения относительно своей изначальной функции они испытали в ХХ веке под воздействием двух мировых войн, Октябрьской революции, а также демократического и диктаторского режима. Схожий интерес представляло и то, как зависимость литературы и литературоведения снова «восстанавливалась» под воздействием внутренних тенденций и направленности к автономному статусу в рамках культуры в целом. Подобие и различие этих тенденций можно по праву охарактеризовать как прямой и косвенный диалог России и Германии, который вели, в первую очередь, отдельные личности и который давал надежду на то, что каждая историческая ошибка всегда может быть исправлена.
75
Выборка этих работ представлена в: К. Аймермахер. Знак. Текст. Культура.
– М.: РГГУ, 2о01.
– 394 с.; Semiotica Sovietica I, II.
– Aachen: Rader Verlag, 1986.
– 956 S.
При рассмотрении советской литературы 20-х гг. центральное место занимал вопрос о том, как цензура, журнальная и издательская политика при всё более ощутимой сталинизации создали политически зависимую литературу, высшая точка развития которой пришлась на ждановщину 40-х годов. В случае литературы 50-х и 60-х речь шла, напротив, о реконструкции обратного процесса - освобождения от традиционной системы художественных норм соцреализма, реализованного отдельными писателями (Дудинцев, Войнович, Гранин, Аксенов, Евтушенко, Солженицын, Тендряков и многие другие), то есть о тенденции, подобной той, которая наблюдается в изобразительном искусстве.
Этот процесс был также помещен в более крупную систему взаимоотношений и описан, а также проанализирован с точки зрения скрытых дискуссий между советской, польской, чешской, югославской и гэдээровской литературой. Впоследствии в отношении этого периода можно было говорить даже о процессе европейского масштаба, в котором советская сторона играла отнюдь не второстепенную роль.
Этот вывод имел значение и для занятий другими сферами культуры в России / СССР, например теорией литературы и культуры. Было более чем очевидно, что отдельные области советской культуры, с одной стороны, были замкнуты в себе, с другой -оказывали взаимное влияние друг на друга (тезисы Тынянова, см. выше), то есть образовывали систему на культурном и культурнополитическом уровне, что не всегда отражалось в исследованиях в рамках отдельных научных дисциплин, таких как история советской литературы и литературоведения.
Решающее значение для моего понимания культуры имели исследования конца 60-х гг. в Москве и Тарту по кибернетике, структурализму и семиотике, которые в конечном итоге оказали влияние и на мою образовательно-политическую деятельность с конца 80-х гг. Опиравшиеся на фундаментальные труды русских формалистов 20-х годов (Бернштейн, Брик, Эйхенбаум, Шкловский, Тынянов и др.), которые мы, слависты университета в Констанце, начали переводить с русского на немецкий в середине 60-х11, работы Лотмана (Тарту), Топорова, Иванова, Лекомцева, Неклюдова, Ревзина, Пятигорского, Успенского (Москва) и других являлись абсолютно новаторскими. Они показывали, что литература, искусство базируются не только на национальной основе, но и на общих антропологических принципах, которые при всех отличающихся чертах имеют значительное сходство. Данное [76] наблюдение создавало условия для того, чтобы рассматривать культурные взаимосвязи не как сопряжение национальных идентичностей, а как постоянную дискуссию о возможностях человеческого сосуществования в контексте семиотических принципов. Этот импульс побудил меня и других немецких славистов к тому, чтобы опубликовать эти работы в Германии в качестве демонстрации значимого вклада русских исследователей в эпистемологические дискуссии в области гуманитарных наук.
76
Texte der russischen Formalisten I, II.
– Munchen, 1969, 1972; V. Propp. Morphologic des Marchens.
– Munchen, 1972 (см. также расширенное издание, включающее работу «Трансформация волшебных сказок»: Frankfurt a.M., 1975) и др.
Семиотический анализ любых широко понимаемых культурных связей при ежедневном преподавании в университете и долгосрочном исследовании имел решающий эффект: литература и изобразительное искусство могли при такой точке зрения разбираться и интерпретироваться не только как вещь в себе, но и вместе друг с другом. Да, их основополагающие принципы также подлежали взаимообмену или дополнению новыми функциями. Было очевидно, что каждая культура, несмотря на стабильный и долговременный характер, являлась открытой системой, которая могла изменяться и приобретать новые задачи. И именно в этом заключалось условие для креативного подхода к ней. Конечно, всегда существовала возможность обратить открытость культуры в ее противоположность, как мы знаем в том числе из истории возникновения диктаторских режимов. При наличии подобной дихотомии казалось естественным рассматривать развитие культуры в России и других сравнимых с ней политических системах как противоречивый процесс, балансирующий между свободой и несвободой.
Мультикультурные и междисциплинарные изыскания в Тарту и Москве стали решающим фактором для разработки концепции и основания в 1989 году Института русской и советской культуры им. Ю.М. Лотмана. Сейчас я могу говорить о том, что в том числе Лотман, Топоров, Иванов, Ревзин были моими настоящими учителями, хотя я никогда не у них не учился, а только с большим увлечением читал их труды.
В данном случае в очередной раз становится очевидным, что механизм действия культурных контактов напоминает снежный ком: импульс для культурно-теоретического, семиотически обоснованного подхода к гуманитарным наукам поступил из России. Эти новаторские тексты - так же, как и при издании сочинений русских формалистов в 60-х гг.
– были переведены немецкой стороной и выпущены в виде снабженных необходимыми комментариями сборников документов, которые стали учебными пособиями для университетов Германии. Исторические исследования, посвященные русской и советской культуре, теперь заняли прочное место и в немецких гуманитарных науках.
Имелось еще две области, в отношении которых можно говорить о взаимном культурном обмене, пусть даже ограниченном сферой науки и высшего образования.
В ходе перестройки в конце 80-х, начале и середине 90-х годов прошлого века появились новые возможности для прямого сотрудничества на уровне университетов в России и Германии. Стимулом для него служила идея о единой Европе, в которой государства и культурные сообщества укрепляют друг друга в своем развитии, а не существуют во взаимной изоляции. В этой ситуации речь зашла о возможностях обновления советской системы высшего образования. По инициативе Рурского университета в Бохуме в МГУ был создан Русско-германский институт, а в РГГУ - Институт европейских культур, для того чтобы дать юным ученым возможность выработать в общих дискуссиях новые содержательные и институциональные формы сотрудничества в сфере университетского образования. При этом в основу ИЕК легла модель бохумского института им. Лотмана, несмотря на то что в РГГУ внимание уделялось европейским культурам в целом, а не одной-единственной европейской культуре (русской). Так изначально развитые в Москве и Тарту идеи об Институте имени Лотмана в результате реального культурного обмена вернулись в Москву, снова воплотившись в форме института.
Параллельно с этими инициативами по основанию институтов мы в Бохуме (вместе с бохумским германистом профессором Клуссманом) также создали «Бохумскую модель» для переподготовки российских германистов. Профессоры-германисты из России были приглашены, чтобы получить возможность ознакомиться с новыми исследованиями в сфере германской филологии и принять участие в дискуссиях. Проект длился более пяти лет. С помощью «модели» мы хотели преодолеть односторонность русской германистики, почти исключительно сформированной в духе ГДР (в области истории и теории литературы), и дополнить ее новыми точками зрения на современную немецкую литературу и культуру. Многие из приглашенных российских германистов лишь в Бохуме, по сути, «обходным путем», расширили свои знания теориями московско-тартуской семиотики.
В основе этой формы научного и культурного контакта лежала только личная, собственная инициатива, свободная от государственного регулирования немецкой или российской стороной.
Наглядный успех перечисленных проектов и начинаний привел к тому, что европейские чиновники и многочисленные научные фонды также стали оказывать поддержку инициативам по сближению государств Европы, по крайней мере на уровне науки и культуры. Конечным следствием этой инициативы «сверху» стало назначение меня уполномоченным Северной Рейн-Вестфалии по связям с российскими университетами. В этой должности я мог предоставлять консультации (но не финансовую поддержку) университетам по укреплению их связей с Россией или, наоборот, с Германией. В рамках этой деятельности в Бохуме было проведено более десяти конференций как с немецкими, так и с русскими участниками, посвященных ключевым вопросам развития высшего образования в период его реорганизации (то есть после перестройки) и выпущено свыше десяти сборников материалов по их итогам.
Подобные мероприятия создали новые возможности совместной научной работы и получения денежной помощи для реализации общих исследовательских и издательских проектов по актуальным вопросам советской и российской исторической науки в переходную фазу, наступившую вслед за перестройкой (почти 20 публикаций вместе с Геннадием Бордюговым). Наконец, особую важность для меня представлял масштабный проект с участием главных российских архивов, результаты которого опубликованы в почти 15 объемных томах документов и интерпретаций (серия «Культура и власть от Сталина до Горбачева»). Идея состояла в том, чтобы на основе архивных материалов по истории Советского Союза и их подробного анализа выдвинуть аргументы, способные разрушить широко распространенные мифы.