Впереди идущие
Шрифт:
Кто из петербуржцев не видел на дворе шарманщика, иногда с целой бродячей труппой? Мальчишка-акробат выделывает на рваном коврике свои сальто-мортале, ученая собака ходит на задних лапах с картузом в зубах, а девчонка с накрашенными щеками распевает хриплым, застуженным голосом чувствительные романсы. Что тут нового?
Но стоило внимательно приглядеться к этим людям, как сделал это Григорович, – и открылся все тот же порядок жизни: кто имеет капитала на пятак, тот может купить душу живую. Так и попадает к хозяину бродячей труппы малолетнее дитя какой-нибудь горничной, соблазненной барчуком-ловеласом, или подросток, отданный для обучения в мастерскую. Сбежит из мастерской мальчишка, спасаясь от колотушек, и, оголодав, становится артистом, наживает вместо прежних колотушек новые синяки.
А хозяин труппы знай вертит ручку своей шарманки да поглядывает, как бы не утаил от него новоиспеченный артист брошенный в форточку медяк. Но чаще шарманщик, не приобретя ни капитала, ни труппы, один кормит целое семейство.
Григорович не зря гордится своим очерком: никто до него не заглядывал в жизнь столичных шарманщиков. Но понятия не имеет сам Дмитрий Васильевич о том, что еще один шарманщик давно живет на страницах повести, которую пишет его квартирный сожитель, отставной поручик Достоевский.
В ненастный осенний вечер, когда мокрый туман висит над головой и стелется под ногами, встретил этого шарманщика титулярный советник Девушкин. Остановился Макар Алексеевич для рассеяния от своих несчастий. Прошел какой-то господин, бросил шарманщику монетку. Монетка прямо упала в тот ящик, в котором представлен француз, танцующий с дамами. А рядом с шарманщиком оказался мальчишка лет десяти, на вид больной, чахленький, в одной рубашонке, чуть не босой. Стоит мальчишка и, разиня рот, слушает музыку; понятно – детский возраст. И только звякнула монетка в ящике с французом, мальчишка робко осмотрелся и, видно, подумал, что бросил монету Девушкин. Подбежал к нему мальчишка и сует в руку бумажку. А там – известное дело: «Благодетели, мать у детей умирает, трое детей без хлеба, так вы нам теперь помогите, а я, как умру, так на том свете вас, благодетелей, не забуду».
В то время Макар Алексеевич сам дошел до последней крайности: по ветхости своего платья даже швейцара на службе стыдился. Прочитал он записку и ничего мальчишке не дал. А только взял назад записку мальчишка – слышит Макар Алексеевич еще голос рядом: «Дай, барин, грош, Христа ради». И опять не подал титулярный советник: у самого гроша не было.
Потом, пережив двойное унижение от бедности, отписал Макар Алексеевич Вареньке:
«А еще люди богатые не любят, чтобы бедняки на худой жребий вслух жаловались: дескать, они беспокоят, они-де назойливы. Да и всегда бедность назойлива, спать, что ли, мешают их стоны голодные?»
Вон куда повернул титулярный советник Девушкин, конечно не без помощи отставного поручика Достоевского.
Казалось Федору Михайловичу, что он глубже проникает в души обездоленных, в оскорбленное человеческое сердце. А тут и есть главная тайна искусства. Если удалось ему, Федору Достоевскому, показать это в истории титулярного советника Девушкина, значит, отпущен ему истинный талант.
При такой мысли даже наедине с собой смущается Федор Михайлович, хотя думать об этом сладостно до мурашек, бегающих по коже.
Однако и несомненные достоинства авторов «Физиологии Петербурга» он тоже признавал.
Представить, к примеру, изящную словесность… и дворников. Дворники, известно, охраняют покой жильцов, блюдут чистоту и порядок и часом для того же порядка гонят в шею со двора шарманщиков. Если же верить «Физиологии Петербурга», некоторые из этих дворников, первых блюстителей порядка и помощников полиции, сами скупают при случае краденое, только чтоб было все – сохрани бог! – шито-крыто. А иной дворник, собирая от жильцов чаевые пятаки и гривенники, уже подумывает о том, чтобы открыть в деревне лавчонку. Сначала в деревне, – продолжит эту биографию умудренный жизнью читатель, – а потом, если бог поможет, и в столице. Тогда другой дворник, поселясь в каморке под воротами, будет охранять благополучие нового хозяина.
А то обратят еще внимание сочинители «Физиологии» на старика, переправляющегося через Неву к Сенату. Старик как старик, только в руках у него полено, тщательно завернутое в платок. Это – тяжебщик. Когда-то где-то поставлял он дрова в казенное место. А ему не заплатили: может, начальник казенного места в то время дочку замуж выдавал или покупал домишко на женино имя, – известно, деньги всегда надобны. Вот и придрались к тому, будто поленья короче, чем положено по закону. Тогда поставщик взял для доказательства своей правоты первое попавшееся полено: извольте, мол, господа начальство, измерить. Одним словом, не уважил начальство. Вот и завели на него вместо платежа судное дело. Дело спутешествовало за долгие годы до самого Сената и давно уже значится сданным в архив. А тяжебщик, вконец разорившись, все еще ищет правды и каждый день, отправляясь в Сенат, берет с собой «доказательное» полено.
– Берегите его, Иван Иванович, – смеются молодые чиновники, перебирающиеся со стариком через Неву.
Когда же пристанет лодка к берегу, чиновники разбегутся по своим делам, а Иван Иванович бредет к Сенату, хотя туда его давным-давно не пускают.
Конечно, описан смешной случай со стариком, выжившим из ума. Но почему же именно о нем, а не о правосудной Фемиде пишут в «Физиологии Петербурга»? Почему не пишут здесь, по примеру других книг, о том, как в убежище нищеты смиренной, разумеется, вдруг является ливрейный лакей с кульками от неизвестного благодетеля, и, боже ты мой, чего только нет в тех кульках! Почему не пишут о том, как образованную девицу из бедного семейства непременно прижмет к сердцу благодетельная княгиня или женится на ней ангелоподобный граф? Мало ли о чем могут писать писатели, пекущиеся о том, чтобы не беспокоили богатых стоны голодных…
Не искать же нищете утешения, скажем, в «Петербургских углах». Николай Некрасов, дворянский, говорят, сын, хоть и беглый от родителя, всех превзошел. Смотрите, мол, люди, на человеческие лохмотья; вдыхайте отравленный воздух помойных ям. Знайте, что рядом с вашими домами существуют непроходимые катакомбы, куда не заглядывает ни один светлый луч. Хорошо, что надежно загнаны сюда бывшие люди, лишенные человеческого обличья. А если настежь распахнутся когда-нибудь врата преисподней? Каково будет почивать тогда тем, кого наградил бог родовым или благоприобретенным имением?
А Виссарион Белинский в той же «Физиологии» объяснял читателям, что у так называемых благонамеренных писателей нет верного взгляда на общество, которое они взялись изображать. Не будь цензуры, попросту сказал бы Виссарион Григорьевич: врут те писатели как сивые мерины и пуще всего боятся правды жизни. Белинский требует, чтобы у писателя был определенный взгляд, который обнаруживал бы, что автор умеет не только наблюдать, но и судить.
Судить? А стало быть, и осудить? И непременно заговорит при этом Белинский о Гоголе, хотя, казалось бы, что проку писать о Гоголе, когда нет о нем ни слуху ни духу.
Ну, вышла в свет какая-то книжица под мудреным названием «Физиология Петербурга». Экая, подумаешь, беда! Однако произвела эта книжица изрядное смятение умов, надзирающих за словесностью. О ней пишут так, будто в самом деле явился новый Гоголь:
«Грязь… Карикатуры!.. Клевета!..»
В одном, впрочем, не ошиблись всполошившиеся критики: весь сборник «Физиология Петербурга» был пропитан гоголевским духом.
А еще говорят, будто выходит вторая часть той же книги…
– Сегодня я к тебе с надежным щитом, – объявил Достоевскому квартирный сожитель Григорович, вручая ему только что вышедшую новинку. – О статьях Белинского не буду говорить. Сам до дыр зачитаешь и «Петербургскую словесность» и «Александрийский театр». Обрати внимание на стихи Некрасова «Чиновник». Поэт, истинный поэт и обличитель! Ну, и на мой «Лотерейный бал» еще раз взгляни. Авось сменишь гнев на милость.