Впереди идущие
Шрифт:
Юноша сидит подле печки. В отсветах пламени все яснее рисуются черты лица сидящего. Он развертывает какие-то тоненькие книжки и, едва заглянув в них, одну за другой бросает в огонь. Потом сумрак окутал смутно знакомую комнату, и все исчезло.
На столе у него лежало произведение, за пороки которого должен держать ответ перед богом и людьми не наивный автор «Ганца Кюхельгартена», бросившийся в литературу с опрометчивостью молодости, но умудренный жизнью писатель, слова которого ждет Россия. Нет ему прощения, если ложно или обманчиво будет это слово.
Но работать не мог. Он писал Смирновой:
«Всякое занятие умственное невозможно и усиливает хандру, а всякое другое занятие – не занятие, а потому также усиливает хандру. Изнурение сил совершенное».
Но в этом же письме Александра Осиповна прочитала среди многих поручений еще одну просьбу Гоголя. Ему понадобилась книга, на днях вышедшая, – что-то вроде «Петербургских сцен» Некрасова, которую очень хвалят и которую Гоголю хотелось бы прочесть.
Речь шла о сборниках «Физиология Петербурга». Автор «Мертвых душ», одолеваемый болезнью, измученный мыслью о творческом бесплодии, с прежней жадностью хотел «слышать всю жизнь».
Глава девятая
Достоевский шел по Невскому проспекту то со стремительной быстротой, то резко замедляя шаг. Подошел к большому дому купца Лопатина и несколько минут стоял у ворот. Прохожие и толкали его и оглядывали с недоумением: «Вроде бы не хмельной, а вовсе не в себе».
Федор Михайлович ничего не видел, ничего не слышал. Должно быть, от жары на лбу выступила испарина. Наконец он свернул в подворотню, отыскал нужную квартиру и взялся за ручку звонка. Когда за дверью послышались шаги, едва удержался, чтобы не броситься прочь. Он бы непременно так и сделал, если бы не обмякли ноги.
Дверь открыла кухарка, только что отошедшая от плиты. Не обращая на посетителя внимания, она провела его в кабинет хозяина. Идти пришлось недолго. Квартира была из тех, что снимают обычно мелкие чиновники. Да и узкая комнатушка, хоть и заставленная книгами, едва ли заслуживала названия кабинета.
– С нетерпением жду вас!
Белинский отложил рукопись. Взгляд его показался Достоевскому несколько суровым, лицо было изборождено резкими морщинами.
– Так вот вы какой! – Виссарион Григорьевич, подойдя к гостю, сделал движение, чтобы обнять его, но вместо того крепко пожал руку. – Понимаете ли вы сами, батенька, что вы написали? – Улыбка озарила его лицо. – Прочитал ваш роман – всю ночь не спал и не стыжусь в том признаться. Выстраданная у вас вещь, в каждом слове выстраданная. Как же могло такое произойти при вашей молодости? Ну, перво-наперво и рассказывайте о себе.
Они сели друг против друга за небольшой стол, и Федор Михайлович с радостью почувствовал, что ни следа не осталось у него от недавней робости.
Рассказывать пришлось недолго. Белинский знал историю «Бедных людей» и от Григоровича и от Некрасова. Прав оказался Дмитрий Васильевич Григорович. Только на днях Достоевский позвал его в свою комнату и, бледный, дрожащим, плохо слушающимся голосом прочел роман от начала до конца. Григорович слушал, сначала удивленный, потом потрясенный до слез, потом бросился автору на шею. Что в ту минуту говорилось, Федор Михайлович, конечно, не помнил. Помнил только, что заветная тетрадь исчезла вместе с Григоровичем. В тот же вечер чтение повторилось у Некрасова. А в четыре часа утра они оба явились к Достоевскому.
– Знаю, знаю! – откликнулся, смеясь, Белинский. – Если судить по характеру Григоровича, не приходится удивляться подобному нашествию. Но как Некрасову не пришло в голову, что для литературных визитов выбирают более подходящее время? Впрочем, будь я на их месте, тоже не стал бы ждать, грешный человек. Не каждый день выпадает на нашу долю праздновать рождение таланта, – Белинский на минуту приостановился, – да еще выдающегося таланта, Федор Михайлович. Дай бог всем писателям начинать так, как начали вы!
Достоевский почувствовал, что на щеках выступает предательская краска. Он выпытал и у Григоровича и у Некрасова каждое слово, которое сказал о нем Белинский, прочитав «Бедных людей». Теперь сам слышит лестные слова из уст прославленного критика.
– Однако же, – прервал его размышления Белинский, – вы так ничего и не рассказали о себе. Почему стали писать? Откуда наблюдения ваши?
Оглянул Федор Михайлович всю свою жизнь. Детские годы в Москве, в неуютном отчем доме, унылые годы учения в Петербурге, короткая офицерская служба, отставка. Что тут примечательного? А наблюдения? Тут и вовсе ничего интересного нет. Мыкался по разным квартирам, видывал разных людей, особенно ту бедноту, что несет в заклад последнее; обошел все петербургские закоулки. Так и возникла повесть. Должно быть, от знакомства с сочинениями Гоголя родилось желание писать.
– Гоголь и всегда пребудет вашим отцом, – подтвердил Белинский, – но только злопыхатели назовут вас подражателем Гоголя. И намека нет в вашем романе на подражательность, но тем сильнее утверждаете вы направление Гоголя. Теперь-то и явиться талантам, чтобы служить истине. Вам истина открыта как художнику. Не часто я так говорю, но порукой мне «Бедные люди». А подражатели Гоголя еще будут, конечно, – как же не отдать дань гоголевскому направлению, когда требуют того читатели?! Иные, изловчившись, станут писать под Гоголя, но поднесут читателям бесстыдную ложь или какую-нибудь допотопную ахинею. Вы «Тарантас» Соллогуба читали?
– Читал, – ответил Достоевский. – Повесть многие хвалят.
– В том и суть! – отвечал, нахмурившись, Белинский. – Многие оказались в западне. Вот и написал я о «Тарантасе» целую статью. – Виссарион Григорьевич указал на свежую, июньскую книжку «Отечественных записок», лежащую на столе. – А когда писал, то и во рту и в горле все пересохло от возмущения. Помилуйте, как же это так? Писатель с несомненными способностями, не чуждый в прошлом верных и даже смелых мыслей, что же он нынче проповедует вместе со своими Василием Ивановичем и Иваном Васильевичем? Ну пусть бы пришел автор в умиление от воспоминаний Василия Ивановича о коленопреклоненных мужиках и по этому поводу сам высказал мысли о неизъяснимой любви рабов к господам. Когда читаешь такую вопиющую ложь, тут одной презрительной насмешки хватило бы. А кто таков в повести Иван Васильевич? Проповедует он оголтелое российское невежество и презрение к науке и походя судит обо всем на свете. Литература наша, не угодная Ивану Васильевичу, приравнена к торговле и спекуляции. Оттого-де благородные писатели умолкли, а другие, бездарные и, конечно, пошлые, кричат на всех перекрестках. Тут и критике досталось, беда как досталось! В конце концов договорился Иван Васильевич: мерещится ему та Русь, в которой щеголяли господа дворяне в желтых сафьяновых сапожках. В одном прав автор «Тарантаса»: немало развелось сейчас таких Иванов Васильевичей на святой Руси. Полно их в славянофильских говорильнях. Так что же, сочувствует этим бредням автор «Тарантаса»?
Виссарион Григорьевич по привычке давно расхаживал по комнате и снова остановился перед гостем.
– А нам с вами и дела до того нет! Полезнее взглянуть, что вышло из-под пера графа Соллогуба независимо от его намерений. А вышла жестокая сатира, бьющая насмерть всех наших Иванов Васильевичей. Вышла язвительная карикатура на всех наших Дон-Кихотов, ломающих копья перед новой Дульцинеей Тобосской. Жизнь идет вперед, не замечая ни их бумажных шлемов, ни деревянных копий, ни их желтосафьяновых сапожек. Вот это я старался показать читателям, и в этом смысле признаю «Тарантас» книгой дельной. Как не поблагодарить за нее графа Соллогуба, если давно настало время высмеять славянофильские бредни. Не знаю, правда, как примет он мою благодарность. Впрочем, до этого мне опять нет дела.
Белинский засмеялся, но смех вызвал приступ тяжелого кашля.
– Ну вот, – сказал он, вытирая влажный лоб, – далеко отъехали мы от ваших «Бедных людей», хотя и не случайно было это путешествие. Ведь и про «Тарантас», читая многие сцены, может подумать наивный человек, что написана повесть в духе Гоголя. А какой там Гоголь! Другое дело, когда читаешь о злоключениях Макара Девушкина. Вы до самой сути унижения человека коснулись. Пусть ограниченный у Девушкина ум и часом смешон он, а как человеческое-то в нем раскрыто! Тут уж… – Белинский, не найдя нужного слова, только развел руками. – Истинно владеете вы великим искусством смеха сквозь слезы!