Время мира
Шрифт:
Наконец, чтобы обмен отвечал сильно возраставшему европейскому спросу, требовалась известная «эластичность» африканского рынка перед лицом увеличивавшегося предложения европейских товаров. Так обстояло дело в Сенегамбии, любопытном районе между пустыней и океаном, о которой Филип Кертин недавно написал поразительной новизны книгу202, пересматривающую разом и саму африканскую экономику, и размах обменов, невзирая на трудность перевозок, масштабы людских скоплений на рынках и на ярмарках, энергию городов, которые неизбежно требовали прибавочного продукта, наконец, так называемые примитивные денежные системы, бывшие тем не менее добрым орудием.
Со временем восприятие европейских товаров сделалось выборочным: черный клиент не скупал все вслепую. Если Сенегамбия была покупательницей слитков железа и даже железного лома, так это потому, что в отличие от других африканских районов она не имела металлургии. Если какой-то другой регион (вернее, субрегион) покупал много тканей, то потому, что местное ткачество здесь было недостаточным. И так далее. А затем — и это-то и было удивительно — Африка перед лицом жадного европейского спроса будет в конечном итоге реагировать в соответствии с классическими правилами экономики: повысит свои требования, поднимет цены.
Филип Кертин203 доказывает свои тезисы изучением цен и условий обмена, торговли (terms of trade), которое примитивный характер «денег» не помешал довести до успешного завершения. В самом деле, когда брусок железа, который был в Сенегамбии расчетной монетой, котировался у английского купца в 30 фунтов стерлингов, то речь здесь шла не о цене, а об обменном курсе между фунтом стерлингов, монетой фиктивной, и железным бруском, другой фиктивной монетой. Товары, оцениваемые в брусках (а затем в фунтах), изменялись в цене, как это показывают приводимые ниже таблицы. Можно вычислить для Сенегамбии правдоподобные глобальные цифры импорта и экспорта и приблизительно оценить условия обмена (terms of trade), «показатель, позволяющий оценить выгоду, какую какая-то экономика извлекает из своих отношений с заграницей» 204. Сравнивая экспорт и импорт, цены при ввозе и вывозе, Кертин приходит к заключению, что Сенегамбия извлекала из своих обменов с внешним миром возраставшую выгоду. Это факт, что для получения большего количества золота, рабов и слоновой кости Европа должна была увеличивать свое предложение, снижать сравнительную цену своих товаров. И такой вывод, сделанный для Сенегамбии, вероятно, действителен для всей Черной Африки, которая в ответ на требования плантаций, золотых приисков, городов Нового Света поставляла работорговцам все возраставший контингент невольников: в XVI в. — 900 тыс., в XVII в. — 3750 тыс., в XVIII в. — от 7 до 8 млн. и, несмотря на запрещение рабства в 1815 г., — 4 млн. в XIX в.205 Если подумать о незначительности использовавшихся средств, о низком уровне перевозок, то торговля африканскими невольниками утверждается как торговля рекордная.
Влияние европейского спроса влекло за собой торговую специализацию Сенегамбии, всякий раз с преобладающим положением какого-то одного продукта: в начале XVII в. — шкуры, затем вплоть до XIX в. — невольники, позднее — камедь, еще позднее — арахис. Сравните с «циклами» колониальной Бразилии: красильное дерево, сахар, золото, кофе.
Конец рабства
Эта однажды приобретенная сила объясняет, почему работорговля не остановилась на следующий день, после того как она была официально запрещена на Венском конгрессе 1815 г. по предложению Англии. По словам одного английского путешественника 206, в 1817 г. Рио-де-Жанейро, Байя и особенно Гавана сделались конечными пунктами «торговли людьми», которая оставалась весьма активной. Не Гавана ли была самым процветающим из таких пунктов прибытия? В нее входили семь работорговых кораблей разом, в том числе четыре французских. Но именно португальцы и испанцы завладели лучшей долей сохранившейся торговли и воспользовались падением закупок и цен, вызванным в Африке отказом англичан (от 2 до 5 фунтов стерлингов за невольника, тогда как в Гаване цена составляла 100 фунтов и вдвое больше — во Флориде и Новом Орлеане, принимая во внимание трудности контрабанды). Это было временное снижение, но наш английский путешественник от этого лишь больше завидовал доходам от торговли, из которой его страна сама себя исключила к выгоде испанцев и португальцев. Разве же, говорит он, эти последние, обладая преимуществом низкой цены на своих рабов, не получат «возможности продавать дешевле нашего на иностранных рынках не только сахар и кофе, но и все другие продукты тропиков»? В ту пору немало англичан разделяло чувства того возмущенного португальца, который в 1814 г. взывал, что «в интересах и долг великих континентальных держав категорически отказаться… от своего согласия с коварным предложением Англии объявить работорговлю противной правам человека»207.
И в конечном счете нарушили или не нарушили эти огромные кровопускания равновесие черных обществ Анголы, Конго, прибрежных областей Гвинейского залива? Чтобы ответить на этот вопрос, надо бы знать численность населения при первых контактах с Европой. Но такие рекорды, как мне кажется, были возможны в конечном счете лишь из-за очевидной биологической жизненной силы Черного континента. И если население увеличивалось, несмотря на работорговлю, что возможно, то надлежало бы пересмотреть все данные к проблеме.
Рассуждая таким образом, я не стремлюсь смягчить либо ошибки, либо ответственность Европы перед африканскими народами. Если бы это было не так, я бы с самого начала настаивал на тех дарах, которые Европа, желая или не желая того, преподнесла Африке: кукуруза, маниока, американская фасоль, сладкий батат, ананас, гуайяве, кокосовая пальма, цитрусовые, табак, виноград, а среди домашних животных — кошка, варварийская утка, индейка, гусь, голубь… И не забудьте о проникновении христианства, которое зачастую воспринималось как средство обретения силы бога белых. А почему бы не выдвинуть и такой довод: нынешняя негритянская Америка — так ли это мало? Она ведь существует.
Россия — долгое время сама по себе мир-экономика
Мир-экономика, построенный на Европе 208, не распространялся на весь тесный континент. За границей Польши долгое время оставалось в стороне Московское государство209. Как не согласиться по этому поводу с Иммануэлем Валлерстайном, который без колебаний помещает его вне сферы Запада, за рамками «Европы европейской», по крайней мере до начала единоличного правления Петра Великого (1689 г.)210? Так же точно обстояло дело и с Балканским полуостровом, где турецкое завоевание на столетия покрыло и поработило некую христианскую Европу, и со всей остальной Османской империей в Азии и Африке, обширными автономными или стремившимися таковыми быть зонами.
На Россию и на Турецкую империю Европа воздействовала превосходством своей денежной системы, привлекательностью и соблазнами своей техники, своих товаров, самой своею силой. Но в то время как в случае Москвы европейское влияние укреплялось как бы само собой и движение коромысла весов мало-помалу подтолкнуло огромную страну навстречу Западу, Турецкая империя, наоборот, упорствовала в том, чтобы удержаться в стороне от его разрушительного вторжения; во всяком случае, она сопротивлялась. И только сила, истощение, время возьмут верх над ее глубоко укоренившейся враждебностью.
Русская экономика, быстро приведенная к квазиавтономии
Московское государство никогда не было абсолютно закрытым для европейского мира-экономики 211, даже до 1555 г., до завоевания русскими Нарвы, небольшой эстонской гавани на Балтике, или до 1553 г., даты первого обоснования англичан в Архангельске. Но открыть окно на Балтику, «воды которой были на вес золота»212, позволить новой английской Московской компании (Moscovy Company) открыть дверь в Архангельске (даже если эта дверь каждый год очень рано закрывалась в связи с зимним ледоставом) — это означало принять Европу непосредственно. В Нарве, которую быстро стали контролировать голландцы, в небольшой гавани теснились корабли всей Европы, чтобы по возвращении рассеяться по всем европейским портам.
Архангельский порт в XVII в. Национальная библиотека, Кабинет эстампов. Фото Национальной библиотеки.
Однако же, так называемая Ливонская война завершилась для русских катастрофически; они были только рады подписать со шведами, вступившими в Нарву, перемирие от 5 августа 1583 г.213 Они утратили свой единственный выход к Балтике и сохранили лишь неудобный Архангельский порт на Белом море. Этот резкий удар остановил какой бы то ни было расширенный выход в Европу. Тем не менее новые хозяева Нарвы не запретили пропуск товаров, ввозимых или вывозимых русской торговлей214. Обмены с Европой, таким образом, продолжались либо через Нарву, либо через Ревель и Ригу 215, и их положительное для России сальдо оплачивалось золотом и серебром. Покупатели русского зерна и конопли, в особенности голландцы, обычно привозили, чтобы уравновесить свой баланс, мешки с монетой, содержавшие каждый от 400 до 1000 риксдалеров216. Так, в Ригу в 1650 г. доставили 2755 мешков, в 1651 г. — 2145, в 1652 г. — 2012 мешков. В 1683 г. торговля через Ригу дала положительное, сальдо в 823928 риксдалеров в пользу русских.
В таких условиях, если Россия оставалась наполовину замкнутой в себе, то происходило это одновременно от громадности, которая ее подавляла, от ее еще недостаточного населения, от его умеренного интереса к Западу, от многотрудного и без конца возобновляющегося установления ее внутреннего равновесия, а вовсе не потому, что она будто бы была отрезана от Европы или враждебна обменам. Русский опыт — это, несомненно, в какой-то мере опыт Японии, но с той большой разницей, что последняя после 1638 г. закрылась для мировой экономики сама, посредством политического решения. Тогда как Россия не была жертвой ни поведения, которое она бы избрала сознательно, ни решительного исключения, пришедшего извне. Она имела единственно тенденцию организоваться в стороне от Европы, как самостоятельный мир-экономика со своей собственной сетью связей. На самом деле, если прав М. В. Фехнер, масса русской торговли и русской экономики в XVI в. уравновешивалась более в южном и восточном направлениях, нежели в северном и западном (т. е. в сторону Европы)217.