Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Время молчать и время говорить
Шрифт:

В-третьих, мне подфортунило и сижу я с евреем, бывшим танкистом, который опекает меня как родного сына. Для начала не так уж плохо, особенно если видеть бутылку полунаполненной, а не полупустой.

Действительно, не избалованный жизнью в Большом Лагере, я быстро вошел в рутину камерной жизни. Допросы не выматывали на первых порах всю душу, ибо Кислых довольствовался тем, что я говорил, и записывал так, как я говорил. Теперь я возвращался в камеру уже в другом состоянии, чем раньше. Израиль Натанович начал получать как язвенник белый батон с коричневой поджаристой корочкой и свежее молоко, и я получал свою долю. Я стал получать ежемесячные пятикилограммовые продуктовые передачи от Евы как подследственный и, кроме того, имел право на отоварку в тюремном ларьке на десять рублей в месяц. Но даже если бы всего этого не было, питание в Большом доме было хорошим, и Кислых не раз говорил мне: "Поступите в лагерь, Гиля Израилевич, вы еще вспомните питание в Ленинграде". Наверно тем, кто не служил в армии, постоянные супы и каши надоедали, но мы были сыты, и иногда после того, как раздача кончалась, открывалась кормушка и нам предлагали добавку. Автоматически я намеревался отказываться, но Израиль Натанович успевал подскакивать к кормушке раньше меня и брать целую миску пшенной каши. Когда кормушка закрывалась, он тут же спускал ее в унитаз, говоря мне:

– Ты еще зеленый зэк. Поживешь с мое – будешь знать: опытный заключенный никогда не откажется от еды, даже если сыт. Ведь смотри, сейчас предложили кашу, а завтра вдруг останется рыба. А раз откажешься, мент в другой раз уже не предложит. Понял? Учись, пока я жив.

Мы изучили "правила", висящие на стене камеры, но еще лучше поняли исключения… Теперь каждый надзиратель отличался у нас не только кличкой, но и своим характером. Мы знали, что, если дежурит "Шкаф", можно лежать днем на койке, а если "Чапаев" – ни в коем случае. Если в камеру входит корпусной "Интеллигент", потребует докладывать, а если "Спортсмен", – спросит, есть ли жалобы, или просто откроет и сразу же закроет за собой дверь камеры. Если ведет на допрос заикастый "Лумумба", надо держать руки назад всю дорогу, а если ведет простоватый "Эмигрант из Вологды" – то только тогда, когда кто-нибудь из начальства идет навстречу. Да еще заботливо спросит по дороге: на горшок ходил?

Тянутся однообразные дни жизни зэка ленинградского Большого дома при неестественной тишине, при тщательно закрытых окнах. Все разговоры с соседом переговорены, и ты ждешь какого-нибудь исключения из рутины. А исключения известны наперед. Ежедневная прогулка с сокамерником в маленьком деревянном тюремном дворике. Раз в десять дней мытье под душем. Раз в месяц кривоногая Маша приносит книжки из тюремной библиотеки, и ты можешь видеть через кормушку женское лицо. (Однажды она вошла в камеру, и поэтому мы знали, что она кривоногая.) Мы знали заранее дни бритья и дни стрижки. Какое-то разнообразие. Можешь увидеть в зеркале свое лицо, а в углу комнаты – заметенные волосы. Раз я увидел темные волнистые женские волосы с проступавшей сединой – Сильва Залмансон начала седеть.

Кроме предвиденных исключений из рутины, есть еще непредвиденные. Например, шмоны. Мы знаем, что у нас в камере нет недозволенного, шмоны нам не страшны, наоборот, они разряжают одуревающе однообразную обстановку.

Вот открывается дверь и входит "Подушка" с каким-то неизвестным нам молодым надзирателем. В руках у "Подушки" мощная лампа, за ней тянется длинный кабель, ибо в камерах розеток нет.

– Ну, сознавайтесь, – говорит добродушный "Подушка", – какие прячете в камере запрещенные предметы?

– Револьвер, два кинжала, – дружно отвечаем мы.

– Где прячете? – весело осведомляется "Подушка"? – Там, – киваем мы в сторону раковины.

– Ну что ж… поищем, – "Подушка" тянет шнур к раковине и по-крестьянски обстоятельно начинает осматривать стены, пол, потолок. Мебель наша известная: две койки, тумбочка, две табуретки, раковина, унитаз. Все проверено, прощупано не раз.

– Револьвер, говорите, два кинжала, – разговаривает сам с собой "Подушка" и ярким лучом лампы путешествует по стенам. – Поищем, поищем, может и найдем… два кинжала.

Луч останавливается возле вентиляционной решетки над полом возле раковины. Она заклеена пожелтевшей от времени газетой. Такой мы нашли ее, когда поселились в камере, и восприняли ее как само собой разумеющееся, не задавая себе вопроса, кто и для чего заклеил вентиляционный штрек.

"Подушка" опускается и начинает отдирать газету. Мы, сидя на койках, с сарказмом наблюдаем за его работой и видим появляющийся пустой зев отверстия, закрытый толстым слоем пыли и паутины.

– Ну-ка, – говорит "Подушка" помощнику, – сбегай-ка, принеси кусок проволоки или какую-нибудь палочку.

Он просовывает проволоку сквозь решетку и начинает "рыбачить". Сперва его улов только паутина и слежавшаяся пластами пыль. Но вот на его лице изобразилось нечто. Клюнуло. Он стал осторожно что-то вытаскивать, помогая второй рукой. Наконец он искусно протащил сквозь прутья решетки длинный узкий пакетик, завернутый в газетную бумагу, развернул его и мы молча ахнули. На наших глазах "Подушка" легкими движениями дипломированного кудесника размотал наподобие складного сантиметра большой кусок узкой железной полосы – обруч, снятый с бочки. Кроме того, в пакетике был спрятан пяток сигарет и два остроконечных огромных гвоздя, любым из которых можно было моментально выколоть глаз и проткнуть горло.

– Револьвер, два кинжала, елки зеленые, – бросил "Подушка", закрывая за собой дверь камеры. На нас подозрения не было, ибо весь это клад был завернут в старую газету 1969 года. Около года пролежал сей "взрывоопасный" пакет, несмотря на десятки шмонов. Урки – большие мастера своего дела.

* * *

Мы сидели на койках и болтали ногами. Настроение неплохое.

– Давай, Гилельчик, изобразим, – предлагает Израиль Натанович.

– Давай. Тема?

– Об оптимизме.

– Хорошо. Проси чернила.

Израиль Натанович подходит к двери и нажимает на кнопку. Мы слышим, как с мягким звуком выпадает флажок по другую сторону от двери. Открывается кормушка.

– Чего хотели?

– Начальник, чернила и бумагу для заявления, пожалуйста. – Для Израиля Натановича солгать, как два пальца облизать.

– Сейчас выясню.

Мы получаем деревянную ручку с настоящим сменным пером и чернильницу-непроливайку, в которой булькают чернила. С момента появления вечных ручек мне не приходилось встречаться с этим инвентарем.

– Ну, кто начинает? – спрашивает Израиль Натанович.

– Давай, ты.

Он садится к тумбочке, макает перо в чернила, задумывается, потом начинает скрипеть. Написав четверостишие, уступает место мне. Трижды меняю я его возле тумбочки, и в конце концов уродец родился:

Сильный волей, духом непреклонный,

Ты помогаешь мне в беде,

Оптимизм ты мой неугомонный,

Это я решил писать тебе!

Вся в камнях и рытвинах дорога,

Путник горемычный одинок,

Не дойти до отчего порога,

Если он не видит огонек.

Огонек мерцает сквозь туманы,

Сквозь пургу и тягостную ночь,

Верен я мечтам и без обмана

Я гоню упадка мысли прочь.

Если я присяду на мгновенье,

Если я прилягу хоть на час,

Огонек останется виденьем,

Миражом в пути уставших глаз.

И тобой тогда вооружившись,

Собирая все в один комок,

Прочь гоню я мысли, что кружились,

Надежды отгоняя огонек.

Поделиться с друзьями: