Время собирать пазлы
Шрифт:
Однажды я послал Вале анонимную записку. Смелости написать по-русски не хватило, и я, как мог, изложил на английском, не совсем грамотно, но искренне. «It’s very pleasant to press oneself against your breast? Don’t you?[18]» Через одну перемену получил свою писульку обратно (она поняла, что от меня) с пометкой: «Переведи».
Эпизод, который первым всплывает в памяти при созерцании фотографии Вали, даже не содержит её присутствия. Это картина, которую мы с Павкой Телегиным наблюдали однажды вечером, огибая угол здания на перекрёстке проспекта Ленина и Теряна. На первом этаже угловой квартиры жили Головиновы, одно окно выходило на проспект, второе на Теряна. Был тёплый вечер, окна распахнуты, занавески пропускали приглушенный свет торшера, а из глубины квартиры доносилось «…я в подъезде возле дома твоего стою…» «Восточная песня» стала для нас символом возрастной влюблённости, или, лучше сказать, настроенности и готовности быть влюблённым. Она вошла в моё поколение символом романтической и ожидаемой любви, стала культовой.
В то время и я, и Павка, и Масео, и многие из ребят бренчали с разным успехом на девятирублёвых гитарах, подбирая аккорды и к «Восточной песне» Тухманова тоже. Всё слилось в одно целое, в один визуально-звуковой конгломерат, в синестезию: окна первого этажа на перекрёстке Теряна, из которой доносится голос Валерия Ободзинского «…сердце любит, но не скажет о любви своей…», я с Павкой на эмоциональной волне, проходящие мимо углового дома и милый образ Головиновой Вали, несомненно, одной из лучших девчонок нашего класса.
Щетинин Саша жил на Ленина, 10, в соседнем доме. По двору я его не вспоминаю ни в одном эпизоде. Трудно предположить, чтобы мы десять лет не сталкивались друг с другом. Но ничего в памяти не осталось. Щитка, так мы его звали, был дружен с Робсоном и Андреем Атоевым. Кроме как одноклассник Щитка мне никем не был.
Захарова Света, она же Блондинка, она же VV Цефея[19]. Последнее имя использовали только я и Фауст. Цефея была пассией и моей, и Фауста. Она была очень стройной, с ровными длинными ножками, прямой спиной, широковатыми плечами с узким тазом. Но в этой спортивной фигуре выделялась хорошо развитая грудь. С миленькими чертами лица, натуральная блондинка, Света укладывала стрижку в крупные кудри. Валя Головинова в одной из доверенных бесед со мной сказала, что Свете нравится, чтобы ее называли Светланка. Я так и не осмелился хоть раз так её окликнуть. Училась Света так же хорошо, как и Валя, они дружили, сидели за одной партой, выполняли поручения Галуста Нерсесовича, требовавшие аккуратности и хорошего почерка. Кажется, Света была из семьи военнослужащего. Голоса ее я не помню, но пела она хорошо, обычно дуэтом с Валей. Танцевать с ней мне, увы, не довелось. Помню, как Фауст в новогоднюю вечеринку топтался с ней, плотно прижавшись и обхватив всю её на уровне лопаток. На наши вечеринки старших классов иногда пробирались (или их приводили друзья) парни из города или из других школ, обычно наглого поведения. В этот день один хмырь клеился к Светке, три раза пригласил её на танец! Мне ничего так и не досталось.
В том же старом доверительном разговоре Валя спросила меня: «Тебе нравится Света?» Я кивнул, что-то промычал неотчетливое и покраснел. А вот другую фразу Вали я сам не слышал, мне её поведал Масео. Валя сказала, что у Светы был близкий друг, но он ее испортил и уехал. Слово «испортил» имело одно единственное значение. Тогда в моей голове это отозвалось только сочувствием, мол, как же она теперь замуж выйдет?
Но все эти размышления, эфемерные переживания, мимолётные доверительные беседы и обсуждения школьных тем растворялись в широком потоке учебных забот, подготовки к поступлению в институт, предощущения исполнения жизненных предназначений. В этом потоке Света Захарова была милым островком нежных чувств и юношеских томлений, островком, расположенном на расстоянии достаточно далёком, что соответствовало ее красивому псевдониму VV Цефея.
Берберян Айкуш училась со мной с первого класса. Айкуш была девочкой сбитой, с хорошими бёдрами и тазом, приятной наружности. У меня не было с ней за все школьные годы ни дружбы, ни увлечения. Но о ней я должен рассказать в контексте одного из множества моих позоров, моих грехов, в которых я раскаиваюсь и прошу Господнего прощения.
Кажется, это было в пятом классе, мы уже учились в новом корпусе, расположенном за старым и выходящим на улицу Лазяна. В то время практиковались ежедневные дежурства по классу. Дежурный, или их бывало двое, после занятий наводил порядок: расставлял сдвинутые парты, собирал брошенные листки из тетрадей, фантики, обломки ручек и карандашей, вытирал до основания доску, расставлял новые кусочки мела и тому подобное. В тот злополучный день моего дежурства я, проверяя содержимое парт, обнаружил там портмоне. У меня вместо того, чтобы вспомнить, чье это место, сработал рефлекс заглянуть внутрь. Там были деньги, для нашего возраста немалые – трёшка, рублёвка и несколько монет. Это была сдача с пятирублёвой купюры после какой-то покупки. Радуясь удаче, я положил портмоне в карман. Никакой мысли объявить о находке, узнать, кто потерял, у меня не было, а сразу сработало чувство такого барства. Я говорю Юре Мысоченко, мол, пойдём по магазинам, накупим всего, что нам надо! Я не помню и даже не представляю, что я мог предложить в качестве «угощения», может быть, какие-то товары, канцелярию или марки, кафе тогда в Кировакане ещё не появились, да и мороженое я не любил никогда. Суть моего предложения Юрке была в том, что «пойдём, я плачу!» – «А деньги у тебя откуда?» – «Нашёл», – как ни в чём не бывало, ответил я, и это было правдой. Случись такое на улице, в подъезде чужого дома, в кинотеатре, – я был бы с оговорками чист перед законом совести.
Мы, не торопясь, подходили к воротам, чтобы выйти со двора школу на улицу, как в них вбежала Айкуш Берберян с подружкой и помчалась в новый корпус. Надо сказать, что в этот момент я мгновенно всё понял, парта была её. Но я прикинулся невинной овечкой. Через одну минуту Айкуш уже мчалась к нам, мы ещё не успели выйти со двора. «Саша, ты не находил в моей парте портмоне?»
Пишу я это сейчас, когда мне 65 лет, и стыдно, стыдно! За достаточно длинную жизнь следом за мною тянутся и более тяжелые грехи, но есть ли грех малый и большой?
«Нет, ничего не находил», – ответил я ей, и она с подругой тут же убежала. Юра Мысоченко мне сразу и говорит: «Ты же сказал, что деньги нашел!» – «Нет, не сегодня». Поверил ли мне Юра, я не знаю. Мы вскоре разбежались по домам. Никакого «угощения» не состоялось. Деньги эти я прикарманил, можно сказать, своровал, ибо уже было известно, кому они принадлежали. Портмоне я выкинул, понимая, что это – разоблачающая меня улика. И жил дальше со спокойной совестью. О греховности вранья, т.е. даче ложных показаний, что я нашёл деньги не сегодня, я тогда вообще не имел представления. Мало ли сколько раз на дню я говорил такую «мелкую» ложь.
Айкуш, моя милая одноклассница! Прости меня! Прости, Господи, вора и лгуна, раба Божьего Александра, пишущего эти строки.
Асламазян Камо был парнем «В» класса, это мы пришли к нему, не гостями, но поначалу чужаками. А это значило, что в имеющуюся, устоявшуюся социальную структурную единицу, коим является класс, мы должны были аккуратно и уважительно влиться.
Камо был сыном то ли партийного чиновника, то ли городского бонзы, из той формирующейся прослойки учеников, которые со временем стали неприкасаемыми или блатными. Отличительная их черта – скрываемое до поры до времени высокомерие, агрессия, нетерпимость, снисходительное презрение к ученикам плебейским, без роду и племени.
Впрочем, я бы мог всего этого не знать, если бы не тот единственный случай на уроке истории. Мелик Аршакович, наш историк, бывало, вёл себя несолидно, над ним откровенно посмеивались. В тот день он что-то писал у доски, и тут в доску полетели несколько монет. Не знаю точно, но не исключаю, что кто-то соревновался в меткости, а может, решил унизить старого учителя, подкидывая мелкие монеты, как уличному музыканту. Мелик Аршакович, заметив это, обернулся, тут же определил зачинщика – Камо – и гневно выдал: «Что, отец ворует, а сыночек сорит деньгами?» Камо мгновенно подбежал к учителю и дал ребром ладони по седой голове. Мы еле его оттащили.
Камо был симпатичный, уверенный в себе парень, у него был свой круг друзей в школе, тоже из хамоватых ребят блатного круга, а внутри класса явных близких друзей у него не было. Я не помню, как получилось, что я стал ему помогать в учёбе, наверно, «прикрепили» отличника к отстающему. Я даже не помню, по физике ли, по английскому, математике или какому другому предмету. Но какое-то время я с ним занимался отдельно, несколько раз был у него дома. Визиты в их квартиру обратили мое внимание на некоторые вещи, о которых я раньше не задумывался. У них была изысканная мебель, хороший интерьер, без китча и со вкусом. У них был выдержанный домашний этикет, Камо, провожая сестру, галантно поддерживал ей пальто. Я принял это сразу как образец для подражания.
Вместе с этим, я хотел ему понравиться, стать другом. Срабатывала плебейская угодливость представителю элиты. Однажды в классе, видимо, всплыла тема, что кто-то из учеников упражняется в стихосложении. Узнав, что я тоже грешен в этом, он без всякого стеснения тут же сказал: «Ну, если пишешь стихи, мне тоже посвяти одну оду». И я на следующий же день в первую очередь поднес ему свои вирши, названные как у классиков «К Асламазяну». Найти бы сейчас этот позорный текст!
Сколько раз, заканчивая наши внеклассные занятия после уроков, я провожал его до дому (он жил за пединститутом) только потому, что Камо говорил: «Мне скучно одному идти!» Чего изволите, проводить? С великим удовольствием! Да, это был я. Я уже тогда имел немало близких, верных, открытых и привязанных друзей, но это качество – готовность услужить, чтобы понравиться, идущее из глубин детства, осталось во мне навсегда.