Всё тот же сон
Шрифт:
Двадцатипятилетний Борис Кабанов, хоть далеко и не был желторотым, но так ли уж мудрено, что, будучи студентом той же Петровской Академии, мог оказаться в той же или подобной компании?
Читаем Оболенского дальше:
У Морозов всегда было людно, шумно и весело. Среди их постоянных посетителей помню тогда ещё молодого писателя Чирикова. Он порядком выпивал за трапезами, а затем пел народные песни и с азартом отплясывал русскую.
Евгений Николаевич Чириков был тогда и впрямь «молодым писателем», хотя ему перевалило за сорок, но физическую молодость он истратил на волнения революционной страсти, а к этому времени по старой памяти представлялся то народником, то даже марксистом, но уже почитался «передовым писателем-реалистом» из горьковского окружения. Однако главное не в нём. Главное, что упоминание о Чирикове позволяет ощутить не одну только революционную атмосферу дома Морозов. Вот уж тут я прямо вижу молодого деда Бориса, и не вообще, не где-то, а именно в доме его сотоварищей по Академии, потому что любовь к народу и совесть, хоть и звали к борьбе, не борьба была им любима. А вот русскую песню, гитару свою — любил, и пляску с топотом и свистом готов был смотреть до полночи.
Ложась спать на один из диванов, я не знал, кого увижу утром на другом диване, стоявшем в моей комнате… А когда мне пришлось пожить у Морозов недели две незадолго до Московского восстания, смены людей на втором диване стали происходить чаще. Вместо прежних солидных бородатых незнакомцев, на нём появлялись спящие фигуры безусых юношей, рядом с которыми непременно лежали заряженные браунинги или маузеры. Это были товарищи сыновей, состоявшие дружинниками эсеровских организаций. Революционность сыновей пугала добродушного отца, который ссорился с ними не столько из-за существа их политических настроений, сколько из-за неосторожного поведения… Когда я, проезжая Москву через несколько дней после восстания, заехал к Морозам на Малую Бронную, я никого не застал на их квартире, кроме их старой кухарки. «Ах, барин, — говорила она мне взволнованно, — и что у нас было! На Бронной у нас всё брегаты да брегаты (баррикады), пушки палили, думали, что никто из нас в живых не останется». Действительно, Малая Бронная оказалась одним из центров восстания, и громадные дыры в стенах домов свидетельствовали о недавно происходивших уличных боях.
Мальчики Морозы принимали деятельное участие в Московском восстании, но сумели скрыться и избежать преследований. Через несколько лет они стали агрономами и очень интересовались своей специальностью, совершенно потеряв вкус ко всякой политике.
Дед Борис тоже стал агрономом и тоже «интересовался специальностью», потеряв вкус к политике, но избежать преследований не сумел.
Сначала сидел он в Бутырках — без следствия и суда. Таких неопределённых сидельцев было много, и, чтобы привлечь к себе внимание, они, сговорившись, распороли матрацы, обвязали решётки на окнах соломой и подожгли. Народ сбежался: «Бутырки горят!»
Дальнейшее трудно расчислить по календарю. Известно, что была тюрьма и ссылка в Вологодскую губернию, и поражение в правах с ограничением проживания. Но всё же, как видим, учиться Борис продолжал, а к 1907 году был и женат. Эти странности (когда что успевается?) объяснить может только странная репрессивная система тогдашней России.
Взять того же Оболенского. Когда распустили Первую Думу… А её распустили просто. Думцы-то, зная, что вот-вот их распустят, готовились всё равно Думу не покидать в знак протеста, а в одно прекрасное утро Таврический дворец оказался просто запертым и под охраной. Так вот, когда Думу таким образом распустили, часть депутатов — в их числе Оболенский — уехала в Выборг. Там посудачили, а потом сочинили и разослали воззвание с призывом не платить налоги и уклоняться от воинской повинности до созыва новой Думы. Следствие по делу о Выборгском воззвании длилось полтора года, которые Оболенский провёл не в тюрьме, а на даче под Алуштой и в Симферополе, где редактировал газету «Жизнь Крыма» и родил ещё одного сына. Потом был суд в Петербурге, и князь получил три месяца тюрьмы, но вернулся в Крым к прежним занятиям и только ещё через полгода, родив дочку, оказался высланным из Таврической губернии под гласный надзор полиции на два года. Рассудив, что три месяца меньше двух лет, князь решительно напомнил о первоначальном приговоре и стал просить тюрьмы, но это оказалось не так просто.
Тюрьмы были переполнены, и людям, пребывание которых на свободе не считалось опасным, приходилось ждать своей очереди.
Пришлось хлопотать, пустив в ход знакомства и связи, дойдя до министра юстиции. И вот…
Просьба была уважена, и я незаконно поехал в Петербург, въезд в который мне бы запрещён, чтобы там по протекции сесть в тюрьму.
Удивительно ли, что и Борис Кабанов успел за всеми репрессивными делами обвенчаться с девицей Александрой и ко времени Третьей Думы (а Второй — жизни было семьдесят два дня) родить для меня будущую маму?
Венчались Борис и Александра в Геленджике. Но не в самом Геленджике, а за горой, в Адербиевке, где была греческая церковь — так родители Шуры хотели. Туда отправились пышно, по-гречески, на шести фаэтонах. Тогда же и порешили обосноваться в Геленджике вместе с Авраамом и Дуней в доме из двух половин под одной крышей. Дом был уже не турлучный, а сложили из дикого камня. И покрыли дубовой дранкой, она продержалась полвека, пережив все норд-осты и осколочные ранения от немецких бомбёжек.
Так началась геленджикская история Юшек и Кабановых. А в Адербиевке до сих пор стоит нерушимый каменный остов той греческой церкви…
Помню, мама говорила, как жаль, что пропали «папины записи», — дед Борис собирал народные частушки, когда был в ссылке в Вологодской губернии. Мама говорила, что дед советовался по этому делу со Львом Толстым, писал ему. И что даже Толстой ответил. Но ничего этого теперь уже нет.
Собрание частушек пропало, конечно, бесследно, а след от толстовского письма остался. Дело в том, что в Ясной Поляне была заведена копировальная книга, где копии отправляемых писем оставались. По этим копиям многие письма Толстого публиковались в его «юбилейном» девяностотомном собрании.
5 октября 1909 года Лев Толстой писал из Ясной Поляны деду моему Борису:
Борис Владимирович,
Думаю, что собирание частушек и обработка их хорошее, полезное дело. Судя по вашему письму, вы сделаете это дело очень хорошо, потому что видно, что любите и уважаете собирательного автора их.
Вот так революционная страсть деда Бориса перешла в то, что сердцу ближе. С Авраамом же Юшко, для которого гражданское непослушание всё равно оставалось главным, отношения у деда Бориса были по-прежнему нежные, тем более что, помимо жён-родных сестёр, было у них ещё одно общее близкое.
Вера Авраамовна (тётя Вера) любила вспоминать и не раз вспоминала, как это бывало в Геленджике:
— Дядя Борис и папа как сядут против друг друга — у дяди Бориса гитара, у папы мандолина — и как запоют на два голоса… И так прямо в рот друг другу и смотрят, и ничего кругом не видят, не слышат. И так часами. А мы просто заслушивались!
В феврале семнадцатого года дед Борис повязал, конечно, красный бант и с десятилетней дочкой пошёл гулять по Москве. Мама помнила, какой был радостный день, как они с папой гуляли и как все гуляли… Да, не похоже всё было на Пятый год, которого мама не видела.
И ведь действительно: как засвидетельствовал очевидец, «переворот в Москве произошёл тихо и без особых внешних событий. Стрельбы на улицах, баррикад или каких-нибудь внушительных демонстраций не было; старый режим в Москве поистине пал сам собою…» А что потом… Так кто ж тогда мог знать.
Потом, после «октября», большевики, хоть и держали власть, но как-то поначалу ещё не решались вовсе отсечь чужеродных «товарищей по борьбе». Ещё народовольцы, Вера Фигнер и даже анархист князь Кропоткин были как бы в почёте. Тем более что по части каторги, цепей и эшафотов «чужеродные» были куда как славнее. И они, будто чуя, что недолог их час, собирали по крохам память о недоживших, создавали общества и печатные органы, писали воспоминания. И дед Борис состоял в Обществе политкаторжан. Но…
8 июня 1934 года «Известия» ЦИК СССР сообщили:
После тяжёлой болезни 7 июня
в 5 часов утра умер агроном
Борис Владимирович
Кабанов.
О чём извещают Бюро ИТС
Наркомзема Союза СССР
и семья покойного.
Вынос тела на Ваганьковское кладбище
9. VI. в 10 часов утра из квартиры.
Садово-Спасская, д. № 19, кв. 52
«И хорошо, прости Господи, что летом, а то бы, наверное, замели в декабре. В те „кировские дни“ солнце багровело, как раскалённый антрацит…»