Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Оказалось, у них был вожак, и ему подчинялась стая. Мне кажется, что говорил я долго. Когда я всё же замолчал, вожак велел отпустить Ральченкова (но чтобы он здесь больше никогда не появлялся), а мне пожал молча руку, большой, ладный, черноволосый и красивый, и так сказал:

— Я здесь старший. А ты теперь мне будешь друг. И пусть все это знают. Ты приходи сюда, когда захочешь, тебя никто и никогда не тронет.

Ральченков дожидался меня в отдаленье, уже в полутьме. Оказалось, что у него в кармане галифе сохранилась бутылка водки.

— На, выпей, — сказал он мне.

Тут я заметил, что меня всего безудержно трясёт. Зачем-то я спросил, есть ли стакан, а дурак Ральченков расстегнул ремень и бляхой отбил горлышко бутылки. Стараясь не поранить губы, я припал к рваному отверстию, но допил не до самого дна: там болтались осколки. Ральченков зажёг мне папиросу, и мы двинулись к себе. Ни сразу, ни через полчаса, ни через час, ни после я не почувствовал никакого опьянения.

Ах, как хотел бы я узнать, хотя бы и примерно, что говорил я там, на этом жутком пустыре в окружении моих, уже готовых к этому, убийц. И что такое необыкновенное мой новый и суровый друг услышал от меня.

Друзья-однополчане

А в сорок шестом, в послевоенном нашем доме шла послевоенная жизнь. Дядя Володя всё не мог от войны оторваться. К нему приезжали товарищи, фронтовики, из разных городов. Их тянуло друг к другу, но более всего к товарищу майору, который был любим особенной любовью, поскольку сам их точно так же и любил. Это были танкисты, механики, ведь дядя Володя был зампотех. Они приходили и хотели более всего выразить любовь свою и уважение к товарищу майору, а товарищ майор, напротив, любил и уважал именно их, а они, почувствовав это, ещё больше его любили.

Пили водку, ничего почти не ели, только в наши кузнецовские тарелки, пренебрегая селёдкой и луком, тыкали папиросы. Они подводили счета, и получалось, что лучше и правильней товарища майора никого на фронте им не встретилось. Это были самые точные, неоспоримые счета — не по медалям и орденам, даже не по ранениям.

Дядю Володю на фронте дважды представляли к Герою Советского Союза. В первый раз представление затерялось. В другой раз Герой ему был присвоен, но ещё не вручён. А у дяди Володи были нехорошие отношения с родным особым отделом. Ему отчего-то не нравилось, что особист полка сразу после боя лично расстреливал одного-двух бойцов за то, что, скажем, на бегу, во время атаки, споткнулся кто-то, а поднялся, как показалось особисту, не сразу. Боец стоял в стороне от блиндажа, который только что взяли, весь горячий и ещё дрожащий от боя, а старший лейтенант государственной безопасности деловито расстёгивал кобуру. Дядя Володя тоже расстёгивал, и особист понимал, что ничто этого майора сейчас не остановит…

Они выясняли отношения один на один за стаканом спирта, и кончилось тем, что дядя Володя свалил особиста прямым ударом в лоб.

Это был трибунал. Но майора не отдали и сошлись на том, что приказ на Героя порвали.

Дядя Володя рассказал мне об этом и закончил так:

— А я не жалею. Не в этом дело. Ребята знают, как я воевал. И всё. А я зато удовольствие получил.

Теперь они пили водку и всё-всё-всё вспоминали, а у товарища майора было уже без счёта операций, но всё же он ещё носил в себе достаточно свинца, и пьянел он быстрее других.

Вот только молодой жене дяди Володи всё это не нравилось. И не столько не нравилось пьянство, но именно то, что дядя Володя не с теми, с кем надо, встречался. Ну, во-первых, он был майор, а приходили сержанты и вообще рядовые… Но главное даже не в этом. Молодая жена как-то вдруг уяснила, что муж её, мой дядя Володя, произошёл, чёрт возьми, из дворян, чего она никак бы не могла предположить до их женитьбы. И молодой жене мучительно хотелось восстановить какое-то подобие среды. Ну, не дворянской же, конечно, но всё же по возможности приличной… И в этом смысле началась у них борьба. И длилась, собственно, всю жизнь. Никто не сдал позиций.

У мамы же моей механиков и санитаров не было. Являлись в очень незначительном числе военные врачи — всё женщины. Правда, мелькнул один полковник, артиллерист. Он был какой-то весь внушительный и крупный — лицом и фигурой. Жил он, кажется, в Киеве. И, бывая в Москве, всегда нас посещал. Мне нравилось с ним разговаривать. Он обо всём расспрашивал и очень внимательно слушал.

Сорок седьмой

Тут случилась денежная реформа, но меня это не сильно занимало. Зато мои товарищи притаскивали в класс рубли и их с удовольствием рвали. Учительница наша, Зинаида Демьяновна, более нас осведомлённая в монетаризме, сказала, что этого делать не надо, поскольку пока ещё можно даже на старый рубль купить сто грамм подушечек. Потом отменили «карточки».

В этом году, кажется, в последний раз, у мамы и дяди Володи еще сохранялся бесплатный проезд с детьми по железной дороге — привилегия боевых орденоносцев. И летом можно было ехать в Геленджик. По каким-то причинам мама уехала раньше, а мы с сестрой моей Ирой отправились после. Вёз нас дядя Володя.

В Сталинграде стоянка была шесть часов. Мы сдали вещи в камеру хранения, искупались в Волге и посмотрели город. Там как раз снимали кинофильм «Сталинградская битва». Снимать было легко. Декораций не требовалось, потому что это был не разрушенный город, как, например, Геленджик, а груда переломанных городских скелетов. Киношникам оставалось только пускать искусственный дым и огонь по обломку кирпичной стены.

Мы вернулись на вокзал. На перрон никого не пускали, а поезд наш уже стоял. Это был другой состав, не тот, в котором мы ехали из Москвы. Нужно было опять грузиться, и дядя Володя договорился с носильщиком. Тот сразу повесил через плечо два чемодана и велел идти за ним. В каждых дверях, у каждой заставы он что-то объяснял, приглашая обернуться и увидеть красивого немолодого инвалида на костылях, увешанного орденами и медалями и с двумя малолетками. Нас пропускали. Мы вышли на чистый, безлюдный перрон и поднялись в пустой вагон. Мы захватили три полки, но когда ворвались остальные, нас с двух полок смели. И всё же целая полка до самого Новороссийска была исключительно наша.

Геленджикский сад залечил уже раны, буйно разросся и был огорожен плетнём. Это Марина, младшая дочь тёти Веры, приехала на попутке из Краснодара, натаскала лозы и наскоро сплела хоть временный забор.

Стоял июнь. Мама была особенно задумчива и часто отдыхала, лёжа на одеяле под сливами. Сливы ещё не поспели, но мама рвала их и ела. И вдруг у нас родился мой братик, то есть мама его родила. Не знаю отчего, наверное, от зелёных слив, в больших количествах съеденных мамой, в лице у маленького Борьки была усмешливая хитроватость. Она у него так и осталась. А я полюбил его так, как, может быть, никогда и никого не любил.

К осени в Москве посчитали, что нашей столице исполнилось 800 лет. Стали праздновать. Мама была при крошечном Борьке, а мы вдвоём с тётей Наташей вечером пошли на Красную площадь. Народу оказалась тьма. Вернее, тьмы и тьмы. На всей огромной площади стояли плечо к плечу или спина к спине. Когда начался салют, все тьмы от восторга заколыхались, возникла давка. Мне было уже десять лет, но всё же тётя Наташа взяла меня на руки: уж очень я был малоросл и худёнек. В чёрном небе возник цветной портрет генералиссимуса, освещённый перекрестием прожекторов. Ну, значит, он и основал Москву. Потом, правда, мама получила медаль «800 лет Москвы», и на лицевой её стороне был выбит не Сталин, а Юрий Долгорукий. Медальку эту я потом отцепил от планки и выносил во двор для игры в расшиши. Медаль хорошей битой оказалась.

Поделиться с друзьями: