ЖАНРЫ

Вся моя жизнь: стихотворения, воспоминания об отце
Шрифт:

Встречаясь в Праге с нашим хорошим знакомым Валентином Федоровичем Булгаковым, последним секретарем Льва Толстого, я лично спрашивала его — правда ли, что Л.Н. Толстой положительно отзывался о стихах моего отца, и он заверил меня, что это действительно так. (Толстой якобы говорил примерно: «Вот этот пишет по-человечески, — понятным языком. Читать приятно».) Не считая великого нашего классика особо тонким знатоком именно поэзии тех лет, все же упоминаю здесь об этом только для того, чтобы рассеять сомнения о самом факте «признания», не раз оспаривавшемся людьми, отрицательно относившимися к поэзии моего отца.

В 1925 году в Пражском концертном зале Моцартеум (16 мая) состоялся вечер творчества отца. Певцами исполнялись романсы на его слова, с чтением стихов выступал он сам и несколько артистов. Тогда, кстати, состоялся мой дебют как чтицы (или, как теперь принято говорить, «чтеца»).

7 февраля 1928 года пражская русская «общественность» все же отметила, хотя и скромно, 60-летний юбилей Ратгауза. Он получил также довольно много поздравлений из-за границы, из Парижа: от Ив. Бунина, И. Шмелева, Б. Зайцева и др. Особенно он радовался совершенно неожиданному длинному письму из Москвы от 2 февраля 1929 года, начало и конец которого привожу:

«Дорогой Даниил Максимович!

Сегодня случайно узнал о Вашем юбилее и т. к. я юбиляр опытный и испытавший это удовольствие уже дважды — то примите мое искреннее сочувствие…

…я должен сказать Вам, что в Вашей поэзии есть то, чего не у всех поэтов найдешь — их простота и сердце и вот за это я Вас и обнимаю хотя и мысленно, но крепко, крепко.

Душевно с Вами, М. Ипполитов-Иванов».

А дальше — из года в год — над отцом довлела тоска по Родине, нужда, угасание, тяжелая гипертония. И вот однажды — необъяснимый случай (совпадение?!). Как-то, в тридцатые годы, уже совсем больного отца друзья увезли к себе за город на машине. У них был радиоприемник (хоть и плохонький, но у нас в доме и такого не было). Они решили доставить отцу удовольствие: включили передачу из Советского Союза. И сквозь гул и треск помех совершенно отчетливо мы услышали пение. Певец исполнял романс П. Чайковского «Мы сидели с тобой». Отец вздрогнул, подался всем телом к приемнику. После «Мы сидели с тобой» тот же певец стал исполнять «Снова как прежде один»; комментариев не было, и мы решили, что эта передача посвящена 73 опусу романсов Чайковского (всех, написанных на слова Ратгауза). Но тут случилось непонятное (совпадение?), певец, также без комментариев диктора, запел романс Аренского «Не зажигай огня» — тоже на слова Ратгауза. Как назло помехи усилились, звук пропал и больше «поймать» советскую станцию не удалось. Отец долго молча сидел у затихшего приемника с глазами, полными слез. Долго, долго он вспоминал потом этот случай. С годами, особенно, возможно, и под влиянием моих, более прогрессивных настроений, его отношение к Советской власти несколько менялось, но известие о возвращении на Родину А. Куприна он принял без всякого воодушевления. «Зачем возвращаться на Родину полутрупом? Кому ты там такой нужен!» — говорил он.

Болезнь брала свое, с каждым годом все больше. Гипертония, давно уже осложнившаяся параличом, все усиливалась. Отец еле передвигался. Началось угасание. 6 июня 1937 года он умер и был похоронен в русском секторе Ольшанского кладбища в Праге (а не в Париже, как ошибочно указывается в Краткой Литературной Энциклопедии).

Можно не любить и не ценить Д. Ратгауза как поэта, но едва ли можно сомневаться в его искренности и оспаривать тот факт, что редко у какого и значительно более крупного поэта стихи обладали бы большей музыкальностью. И в этом его неоспоримая заслуга. Никто не может отрицать его неоценимого вклада в сокровищницу нашего русского искусства — и в частности, в вокальную музыку — вклада, который совершенно неоспорим и вечен.

Хочется в заключение привести слова самого Д. Ратгауза из стихотворения последних лет:

…Но, может быть, песня останется Иль слово одно от меня.

СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ЛЕТ (не вошедшие в данное бумажное издание)

«Нет, это совсем другое!..»

Нет, это совсем другое!.. — Это нежность и тихая грусть… Не любишь — так Бог с тобою! Не смотришь — не надо, пусть!.. Это чувство безмерно святое… И в груди моей сказочный храм! И хочется только рукою Провести по твоим волосам… «Студенческие годы». 1925. № 3 ДНИ

ДНИ

Они тягучие, медлительно вялые… Они сверкающие безумной стрелой… Они какие-то скорбно усталые, Они орошенные тихой слезой, Они переполнены болью желания, Они возрастают в тоскливой тени… Они — ожидание, одно ожидание, Эти тоскливые, серые дни. «Студенческие годы». 1925. № 3

В СУМРАКЕ

Тускнеет вечер. Вяло глохнут звуки, И только бьют часы в девятый раз. Ложится тень на стиснутые руки, И мягче, и светлей глубины глаз. Цветную лампу засветить нет силы, И сумрак вьется, тусклый и немой… Я с дрожью жду, когда твой голос милый Произнесет: «А мне пора домой…» И ты уйдешь. Задремлет вечер синий И я скажу: «Он был в последний раз!» Но звезд ласкающих жемчужный иней Напомнит мне улыбку тихих глаз. «Студенческие годы». 1925. № 3

НОЧЬЮ

Вновь вверху повиснет месяц старый, Пальцы мне положит на ресницы. Может быть, мне что-нибудь приснится В странно-четкой полудреме жара. В небе талом ночь роняет бусы И лицо за синей тканью прячет. В сотый раз я вспоминаю, плача, Незаслуженных обид укусы. Тишина, зловещая химера, Закружилась в пляске неизменной. Разве кто-нибудь во всей Вселенной Боль мою великую измерит?.. Месяц мутный лезет выше, выше; Тяжелеют пальцы на ресницах… Я одна. Я не могу молиться… Отвечай же, Господи, — Ты слышишь?!.. Прага, 12.2.1930

БЕССОННИЦА

Бездомный ветер огибал углы, пошатываясь пьяною походкой. Во сне дышали люди. Город плыл сквозь ночь огромной парусною лодкой. И люди спали. Мимо звезды шли, как корабли по голубой эмали, а мы, бессонные, считали корабли и звезды и шаги часов считали. И слушали, как пели поезда, в ночную уходящие пустыню; а грудь была торжественно пуста, и сердце рыбой билось на простынях. Волной качалась белая кровать, разверзлись небом парусные крыши, и в брызгах ночи родились слова, которых никогда никто не слышал. Рассвет закинул якорь у окна, спуская сети к нам на подоконник, и долго билась злая тишина в висках, у горла, на сырых ладонях. А утро, пахнущее ветром и углем, встречало нас гудком мотоциклиста, и город под сиреневым дождем на старую опять вернулся пристань. Но мы, певучие, чужими стали вдруг под этими крутыми облаками, — — усталым взглядом и бессильем рук и непонятными стихами. 3.6.1932 «Меч». 12.1.1936

БУМАЖНЫЕ КРЫЛЬЯ

От фабричной продымленной пыли, Из гудящих тоской городов, Вас уносят моторные крылья И скорлупы воздушных шаров. Но тоска в этом мире — без меры, Вас несет в аппаратах стальных В голубые поля стратосферы Под растаявший глетчер луны. И, зарытым в чертежные сети. Снится вам неотвязный кошмар О какой-то безумной ракете. Вас влекущей на розовый Марс. Мы же, слабые, смотрим безмолвно На заводов бетонную грань, На чертежные четкие волны, На прожекторов белую ткань. Но и в нашем последнем бессильи Равных нам авиаторов нет: Нас уносят бумажные крылья За орбиты остывших планет. Прага, 1932 «Скит». I. 1933

«Вошел рассвет нежданно в каждый дом…»

Вошел рассвет нежданно в каждый дом, Залив глаза бессонные тревогой. Рождался шум каким-то новым сном И оседал у тихого порога. А улицы слабеющая мгла Давилась долго пьяными слезами, Горела блеском воспаленных глаз, Томила голубыми синяками. И стали новые слова — просты. Как давние, знакомые потери. Как путь от скомканных чужих простынь До блоковской голубоокой Мери. Шли уличные женщины домой. Глотая жадно просветленный воздух. Бессонная их ночь вела с собой, И им на плечи осыпались звезды.
Поделиться с друзьями: