Вторник, среда, четверг
Шрифт:
— А в чем моя вина? Что я сделал?
— Ладно, давай не будем спорить, сейчас не время и не место… Со своей стороны я сделаю все возможное. Расскажу о вас все как есть и, надеюсь…
Губы его шевелятся, но я уже не слышу. Вокруг оглушительный грохот. «Бофорсы» обстреливают теперь Череснеш и железнодорожное депо. Минометы, полевая артиллерия, станковые пулеметы, противотанковые пушки — все немецкое и венгерское оружие изрыгает огонь в ту сторону, откуда паши только что отступили. Бьют по русским, которые преследуют отступающих, по не столько по ним, сколько по домикам. В обеих частях города много небольших домишек с садами. Рушатся крыши, полуобезумевшие женщины мечутся среди развалин, загорается сразу вся, словно она из папье-маше, церковь в Новом Городе. Без шапок из здания станции выскакивают железнодорожники и неуклюже скатываются с насыпи. На углу улицы Безереди разбегается немноголюдное похоронное шествие, лошади мечутся из стороны в сторону по мостовой, гроб на катафалке подпрыгивает, будто в нем лежит живой человек. Вижу венгерских солдат, попавших под обстрел. Им никак не выбраться из города, пули встречают их там, где они надеялись найти спасение. Сраженные падают на землю, уцелевшие сломя голову перебегают от одного дома к другому. Проклятые артиллеристы! Неужели они не видят, что город пал, какой же смысл продолжать разрушения и сеять смерть?! Из-за вершины Гудимовой горы со свистом проносятся снаряды. Так продолжается еще минут тридцать. Затем наступает тишина. Всю западную часть Нового Города заволокло пылью и дымом. После внезапно прекратившегося оглушительного грохота до нашего слуха доносится глухой гул отдаленной перестрелки, то едва различимые, то более громкие сливающиеся в одно целое вопли. Где теперь русские? Деревья Айи скрывают от моего взора дом Шуранди. Ну, теперь понадобятся эшелоны гробов. Господи, и это по воле твоей. Вдруг перед моими глазами — наш двор, там лежит платяной шкаф, а рядом — все его содержимое. На проволочной решетке беседки висит новый костюм моей матери. Гелетаине заходит в магазин, полы ее элегантного пальто развеваются, но магазина нет, вместо него — черная выгоревшая пустота за дверью, исчезает и Гелетаине, она растворилась в дыму. Там, где только что стояла она, откуда-то сверху возникла фигура бургомистра. Из его выпученных глаз текут слезы. «Старина, я не мог так сказать, сам понимаешь, положение обязывает, но от лица всех благодарю, от имени родины». Геза берет меня за плечо и уводит.
— Еще нельзя, — тараторит взволнованно он, — думаешь, мне не хочется, я тоже с ума схожу от неведения, что творится там, внизу, все бы стремглав побежали, но пока нельзя, старина, Дешё тоже говорит, что надо переждать…
Я непонимающе смотрю ему в лицо. Куда бежать, зачем? Я вовсе не собираюсь бежать. У меня и мысли такой не было. Но что, собственно, со мной произошло? Погодите-ка, когда наступила тишина… Нет, еще раньше — катафалк, сраженные солдаты… Но почему? Я хорошо помню, как внимательно следил за всем, все вбирал в себя, пожирая глазами, мог даже наблюдать за разрывами, так отчего же оборвалась эта тревожная, бесконечная нить наблюдений, словно кто-то резко рванул ее.
— Да, основательно обработали, — безучастным тоном резюмирует Шорки. Его запавшие глаза как бы оценивающе, методически ощупывают Новый Город. — Словно чудовищным градом побило.
Если бы его деревню исколошматили, вряд ли бы этот бандит остался таким равнодушным, он завыл бы белугой, рвал на себе волосы, ногтями откапывал трупы своих детей из-под руин. Но вместо того чтоб одернуть его, я заплакал. Меня будто жестоко избили, все болит, и как ни силюсь, я не могу сдержать слез.
— Ничего-ничего, — успокаивает Фешюш-Яро, — ты не стыдись.
Он видит, что я делаю над собой нечеловеческие усилия, его угловатое лицо становится мягким, располагающим к себе, глаза полны живого участия. Но он не в силах скрыть, что поражен, увидев меня плачущим, — видимо, считал просто не способным на такое. Тем не менее мне приятно слышать его слова. Не такой уж бездушный человек этот Фешюш-Яро, как я думал. Его даже на фоне вселенской беды способны растрогать слезы того, кто стонет и мучается рядом с ним. Нет, нет, он не перешагнет через него равнодушно. Но надо перестать плакать. Сейчас же, немедленно. Негоже давать волю своим чувствам, так легко и непроизвольно терять контроль над собой. Впредь надо крепче держать себя в руках, что бы ни стряслось со мной и вокруг меня, нужно сохранять самообладание и здравый рассудок. Очень важно всегда думать, заставлять свой мозг логично и последовательно мыслить, даже в самом безвыходном положении. Вот и сейчас. Быстрее. Но о чем думать? О том, чтобы черви не грызли друг друга. Черви, черви — какие глупости. Черви все равно будут ползать. Этой выходки никогда не прощу Дешё. Нельзя простить. Знаю, до конца дней моих буду терзаться сознанием того, что он нанес мне оскорбление, и я не отплатил ему. Как-то в дождливую погоду, когда я учился еще во втором классе начальной школы, несмотря на все старания обойти лужи на тротуаре, я все-таки угодил ногой в одну из них и забрызгал Фери Багара, сына мясника. Его белые чулки сплошь покрылись рыжими пятнами. Рассвирепев, он влепил мне пощечину, причем так неожиданно, что я только рот раскрыл от удивления. Мальчишки вокруг захохотали. С тех пор прошло восемнадцать лет, но каждый раз, завидев Багара, я испытываю мучительный стыд и ярость, чувствую, как краснеет моя левая щека, и уже не могу разговаривать с ним так, как с другими людьми. Он, наверно, давно уже забыл про это. Кто дает пощечину, тот быстро забывает. Если бы я напомнил ему, он с жаром стал бы уверять, тряся головой: да что ты, господин управляющий, я — тебе, да как у тебя только язык повернулся сказать такое. Но с какой стати я стал бы ему напоминать об этом? Да и зачем? Спустя восемнадцать лет это не имеет никакого смысла. Надо было сразу отплатить, в тот же день. Все-таки я подсижу Дешё когда-нибудь, не может быть, чтобы в это сумасшедшее время он пи на чем не споткнулся. Вот уж тогда отыграюсь за все, отведу душу, а иначе до конца жизни… А может, он уже и не так далеко… конец жизни, а я тут беснуюсь, вынашивая какие-то низменные, мелочные планы мести. Но что поделаешь, приходится цепляться хоть за ничтожно малое, если уж большие дела и даже собственная жизнь от тебя не зависят. Опять все смешалось в голове, какие-то призраки перед глазами. Ах да! Одежда! Все-таки она нужна, это единственное, что безотлагательно надо бы сделать. И нечего спрашивать пи у кого. Дешё, разумеется, считает все это подлостью и эгоизмом. Там, внизу, в предсмертной агонии половина города, а мне хочется переодеться. Ерунда, ну их ко всем чертям, эти возвышенные чувства. Там, в кромешном аду, среди дымящихся руин, любой с перебитыми ногами и выпущенными наружу кишками тоже из последних сил старается переползти обратно в жизнь, в эту жалкую, постылую, висящую на волоске, не стоящую того, чтобы дорожить ею, по единственную жизнь. К тому же, от моего сочувствия тем, поверженным внизу, не станет легче, а себе я еще мог бы помочь. Если невозможно иначе, сам пойду, постараюсь пробраться фруктовыми садами по ту сторону Айи. Дешё продолжает сидеть, пристально глядя вдаль. Ветер гонит над городом черные клубы дыма. В такие минуты даже он перестает философствовать. Пропади ты пропадом вместе со своими эфемерными, педантичными, скрупулезными, заумными размышлениями, очень уж ты любишь анализировать, раскладывать все по полочкам в строгом логическом порядке: тут тебе и исторические перспективы, и все что угодно, но когда нужно что-нибудь быстро сообразить, принять единственно верное решение, ты беспомощно таращишь глаза, как больная кошка, вот и все. Иди к черту, мы все могли спастись, время и здравый смысл вступили в неразрешимый идиотский конфликт, кругом хаос, и нельзя навести порядок. В такое время преуспевают ловкачи и те, кто умеет быстро и безошибочно ориентироваться в любой обстановке. Ты меня вышвырнул за дверь… Можешь говорить потом, что это была всего лишь вспышка, реакция, по в том-то и дело, что тебе просто нечего было противопоставить моей неотразимой правде. Не понимаю, что руководило им, когда он стрелял в жандармов и сразил их в мгновение ока. Наверно, заранее принял такое решение. Да, не иначе. Если бы оно еще не созрело, он дал бы схватить себя, и его повели бы, как теленка. Но, видимо, еще с момента получения повестки в военный трибунал он перебрал в уме все варианты, и в конце концов из многих выбрал этот, единственный.
— Господин старший лейтенант, — обращается к нему Шорки, — у нас же под боком огромный дворец, мы совсем забыли о нем.
Галлаи машет рукой.
— Глупый червяк. Думаешь, там тебя не найдут?
— Но я не об этом, осмелюсь доложить. У таких господ столько барахла — они ведь с утра до вечера только и делают, что переодеваются. Этот барин тоже не мог увезти все свое добро, вот о чем я подумал…
— Дворец наверняка заперли па замок после отъезда владельцев.
— Шутить изволите, осмелюсь доложить, еще не изобретен такой замок…
Я вскрикиваю от радости. Только этот мрачный мужик не лишился здравого рассудка, мне прямо-таки хочется расцеловать его разбойничью морду.
— Шорки, ты настоящий клад! Уверен, вернешься не с пустыми руками, там есть чем поживиться.
— Не сомневайтесь, господни лейтенант. В миг обернусь, приволоку вещи, не такое уж это мудреное дело, можете положиться на меня.
Он совсем преобразился, откуда только прыть взялась. Воображение рисует ему несметные сокровища дворца, поскорее бы проникнуть туда, не дать никому опередить себя. Галлаи кричит ему вслед, чтобы оставил оружие, но старшина не слышит-он уже возле парка.
— Моя мать, — задумчиво произносит Дешё, — даже ходить не может.
Не в силах смотреть на поверженный город, он отворачивается, на лице его лежит печать пережитых страданий. Мне не жаль его, у других тоже есть матери. К нему подходит Фешюш-Яро.
— Не унывай, ты не один здесь, мы все обязаны жить, Кальман, жить и для других.
Что это он всех утешает, как старая плаксивая сестра милосердия. Бросить бы их всех и уйти ко всем чертям, подальше от этих сентиментальных субъектов!
— Без посторонней помощи она даже во двор не сможет выйти, — продолжает Дешё. — Весной я выкопал яму возле дома, там можно укрыться, но ей не дойти туда, а у соседей и своих забот хватает.
— Смотрите! — кричит Тарба.
Со стороны Шаргакутского шоссе на гору поднимаются три пограничника. Средний волочит раненую ногу, двое остальных то и дело оборачиваются назад, изредка стреляют неизвестно куда, позади них я никого не вижу. Дешё встает, идет им навстречу.
— Куда вы, ребята?
Коренастый невысокого роста ефрейтор с черной шевелюрой поднимает на старшего лейтенанта налитые кровью глаза, чести не отдает и, ни слова пн говоря, берет винтовку наперевес.
— Пропустите.
Дешё пожимает плечами.
— Я не собираюсь задерживать вас или отправлять обратно.
— А куда же?
— Никуда…
— Тогда пропустите. Нам за железную дорогу…
— Поздно.
Ефрейтор озирается вокруг, воспаленными глазами обшаривает местность. Ему трудно поверить, что все кончено и нет никакого выхода, но, убедившись в этом, он в сердцах отбрасывает в сторону свою винтовку. Мы следуем его примеру. Со стороны дворца походным шагом приближается около взвода русских солдат. Впереди них идет Шорки с поднятыми над головой руками. Тарба вскрикивает, как безумный, бежит, но тотчас останавливается и приставляет дуло к груди. Галлаи вырывает у него автомат.
— Отдайте, Христом богом молю! Мне нельзя попасть к ним в руки…
Дешё обрывает его:
— Веди себя смирно. Они ничего не узнают.
Тарба дрожит всем телом. Наше оружие сложено в кучу под орехом. Раненный и ногу пограничник садится, у него начинается рвота, но он не в силах даже отвернуть в сторону голову.
— Крепись, — подбадривает его ефрейтор.
Но, чувствуя, что ничем не может облегчить его страдания, он подходит к нему, одной рукой поддерживает голову, другой очищает налипшую к шинели грязь. Затем вытягивается, почти как по команде «смирно», приосанивается. Просто диву даешься, с каким достоинством этот изнуренный человек умеет встретить конец своей военной карьеры. Русские от нас в двухстах шагах. Говорят, будто они ненавидят пленных офицеров, а кое-кого даже расстреливают на месте. Около полусотни автоматов направлены на нас, покачиваясь то вверх, то вниз в такт шагам. Галлаи поднимает грязный носовой платок, размахивает им, белая тряпка беспокойно полощется в воздухе. Они должны видеть, что мы безоружны. Убитые жандармы! Почему же Дешё не кричит, что застрелил их, ведь это зачтется, это… По лицу Фешюш-Яро текут слезы, он готов рвануться им навстречу, но силы отказывают ему, и он только плачет, время от времени взмахивая своими обессиленными руками. Вот дурень! Его поведение могут принять за что угодно, только не за радостное приветствие. Они уже в двадцати шагах. Ноги мои наливаются свинцом, меня одолевает страшная усталость. Нечто подобное испытываешь обычно после кошмарного сна. Я весь в поту, мне хочется куда-то бежать, спасаться от неведомого чудовища или дьявольской машины, но ноги не повинуются. В бессильной ярости я готов все сокрушить на своем пути, хотя и знаю, что все мои потуги тщетны. Дешё выходит вперед, подносит руку к фуражке, докладывает по-русски. Молодой офицер, видимо командир взвода, останавливается, окидывает нас взглядом и с любопытством смотрит на Дешё. «Толстой, Бунин, Горький, Тургенев», — твержу про себя. В каком пиковом положении оказался я — ни слова не понимаю по-русски, даже объясниться с ними не могу, а то бы сказал: мол, посмотрите на меня, разве я похож на преступника, я никому не причинил зла. Фешюш-Яро подходит к офицеру, со слезами на глазах что-то лопочет, бьет себя в грудь, протягивает руку. Офицер смущенно пожимает ее, солдаты удивленно смотрят на него. Они не сделали ни одного выстрела. И теперь уже наверняка не будут стрелять, минута опасности миновала. Какая бурная, невыразимая радость разливается по телу, все ликует во мне, за направленными на нас автоматами вижу шапки, лица, шинели, сапоги, на шинелях полевые погоны, солдаты примерно одного возраста со мной и даже помоложе.
— Толстой, Бунин, Горький, Тургенев, — произношу я вслух. Офицер таращит на меня глаза, солдаты окружают винокурню, в доме звучат их громкие голоса, затем они оживленной ватагой выходят оттуда и наперебой упрашивают лейтенанта разрешить им отведать вина.
— Так точно, — подтверждает Дешё, — немцев нет, зато есть вино.
Лейтенант не знает, как быть, посматривает назад, откуда они пришли, наконец что-то говорит Дешё.
— Просит дать по стакану вина каждому, — переводит Дешё.