Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вторник, среда, четверг
Шрифт:

— Ну, конечно, — переводит Дешё не без издевки, — на нашей земле мы имели дело с одними фашистами, а когда пришли сюда, все до одного оказались коммунистами. Ничего, в комендатуре разберутся, и если соврали — пеняйте на себя.

В комендатуре? Значит, нас поведут туда? Ну, это еще куда ни шло… Из подвала громко кричат, требуют чего-то, но, не дождавшись, стреляют в бочку и подбегают кто с чем, подставляя под сильную струю вина всевозможную посуду.

— Отцу моему тоже не очень-то придется по душе такая перемена, — с горечью произносит Геза.

Они пьют. Видимо, спешить им некуда. Кто-то внизу затягивает песню. Раскатистый, похожий на орган бас доносится из подвала. Красивый голос, но у меня пет никакого желания наслаждаться им, руки совсем одеревенели и вот-вот опустятся сами.

— Руки вверх!

— Издеваются над людьми, находят в этом удовольствие, — цедит сквозь зубы Галлаи. — Доведись еще хоть раз встретиться с глазу на глаз с ними с оружием в руках, ни на что не посмотрел бы, пусть даже пришлось бы подохнуть.

У Шорки, стоявшего с поднятыми руками и сильно вспотевшего от напряжения, однако, иное мнение.

— Теперь нам подыхать ни к чему, осмелюсь доложить, господин лейтенант, если уж удалось уцелеть.

Приносят кружку вина сержанту. Он нюхает его, пробует на язык. Пьет, затем с напускной строгостью учиняет разнос солдатам, мол, это же свинство — забыть о гостях.

Сам садится на стол, свешивает ноги, вино из кружки льется на пол, назидательным тоном, все больше распаляясь, говорит нам:

— Недостойны вы, гады, дышать одним воздухом с людьми, — неохотно, безразличным тоном переводит Дешё, словно на каких-то скучных официальных переговорах. — Разорили Россию. Никсму не давали пощады. Ничего не пожалели. В моей деревне, например, человеку жить противно все вокруг насквозь пропахло гарью. Даже трава на берегу реки. Я бы не поверил, но был недавно дома и сам убедился. Всех вас перебить не жалко. И будь моя воля, гак и сделал бы, ей-богу, да нельзя. Приказано обращаться гуманно. Велю подать вам вина, лопайте! Я здесь хозяин! Впрочем, вряд ли стал бы причинять вам зло. На ваше счастье русский человек отходчив по натуре, ни дна вам всем, ни покрышки. Русская душа… Эх, да разве вам попять это, гады…

Он колотит себя в грудь, на глазах его навертываются слезы. Приходится пить. Приносят в кастрюле вино, несут осторожно, обеими руками, но оно все равно расплескивается; все мокрые, словно попали под дождь. Сержант отшвыривает свою кружку и, раскачиваясь из стороны в сторону, смеется.

— Пейте! Кто выпьет, пусть опять поднимет руки!

Вечереет. Пошатываясь, мы выходим из винокурни. В животах пусто, только булькает вино. Солдаты поют три-четыре песни сразу, кто во что горазд. Сержант покрикивает на них, но они и в ус не дуют. Дверь оставляют распахнутой, Геза пытается запереть ее, но его прогоняют: прочь, мол, проклятый буржуй, вишь, как печется о своем добре.

У опушки Череснеша останавливаемся, солдаты обыскивают нас — не осталось ли у кого пистолета или гранаты. Ничего, конечно, не находят, только у Шорки обнаружили ножик с длинным узким лезвием, которым он резал сало. Сержант с торжествующим видом прячет его себе в карман: мол, не удастся вам пырнуть русского солдата в спину. Впрочем, хвалит, что мы не припрятали другого оружия.

— Ну, выпейте, — снова угощает он, — немного поработаете у нас, все-таки лучше плен, чем смерть, по крайней мере убедитесь, что в России пет таких холеных буржуев, которые утопают в роскоши за чужой счет, там все граждане равны. Плен послужит вам неплохим уроком: вернетесь домой порядочными людьми.

Мы отказываемся пить, в голове сплошной сумбур, ноги подкашиваются, разъезжаются во все стороны, как у клоунов. Какую же глупость мы совершили, ведь в винокурне много колбасы, сала, могли бы забрать с собой, и им хватило бы, но ведь они не дали и шагу сделать.

— Пейте, говорю! — Сержант тычет нам в лицо бутылью, начинает злиться. Пьем, черт бы его взял, но нас не то еще ждег впереди: подвыпившему сержанту вдруг приходит в голову заставить нас петь. — Нечего вам слушать только наши песни. Послушаем, как вы поете. Ну-ка, запевай!

Галлаи ругается; мол, это тоже не по Женевской конвенции, горланить песни с поднятыми руками, шествуя среди развалин города. Но напрасны все возражения, сержант стоит на своем. Наконец Шорки затягивает «Две звездочки, две звездочки на темном небосклоне» и, стараясь угодить, выводит замысловатые рулады. Песня тянется, как тесто, под нее нельзя подладиться, чтобы идти в ногу. Начинаем другую. «Высока, высока у тополя макушка». Сержант в восторге, он размахивает бутылью, как хормейстер дирижерской палочкой, и в конце каждого куплета что-то выкрикивает по-русски. За станцией железнодорожники растаскивают тлеющие доски от сгоревшего дома. Путевой мастер Болени изумленно смотрит па нас, не верит своим глазам, а тем более ушам. «Высока, высока у тополя…» Неуместен этот задорный ритм, когда, можно сказать, на волоске висит вся жизнь, может, ни с кем не успеем даже проститься, но, несмотря ни на что, охмелевшие, мы бредем посреди улицы, поднимая пыль и громко распевая. Возле поселковой школы столпилось много испуганных людей, в основном женщины и дети, с узлами, со всевозможными вещами, наверно, в результате бомбежки оставшиеся без крова. Покрикиваю на Шорки, который, явно переусердствовав, все еще поет.

— Да перестань ты, горлодер несчастный!

Темнота сгущается. И это к лучшему, по крайней мере не увижу развалин города. Да и увижу ли вообще его когда-нибудь еще? Возможно, этой же ночью нас отправят дальше. Внезапно кровь отливает от головы, словно я окунул ее в ледяную воду, хмель вылетает из нее, уступив место чувству беспомощности и страха. Сложный переплет, трудное положение, в которые мне приходилось попадать, всегда побуждали меня к активному мышлению, к быстрым и решительным действиям. На сей раз ничего не приходит мне на ум, я чувствую себя просто неспособным думать. Но это же не безвыходное положение. Не может быть. Ведь меня угнетает не присутствие полувзвода солдат, а сознание того, что они здесь, хлынули, как волна, сметают все на своем пути, устанавливают свои порядки, взяли в свои руки управление огромным конвейером, о наличии которого мы и не подозревали, медленно, но неотвратимо приближая конец войны. Над нами делает круги «Юнкере». Гул самолета напоминает завывание старых серых такси, магомобилей; он то воет вовсю с нарастающей силой, то, выдыхаясь, едва пыхтит. Я пробираюсь к Дешё.

— Давай удирать, — шепчу ему, — как только где-нибудь запрут, вылезем в окно, или выломаем пол, или разберем стену, как угодно, но во что бы то ни стало бежать.

Нас гонят с одного конца города в другой, вплоть до самого Айи, потом обратно к дровяному складу Селипи, русские о чем-то совещаются, наконец сворачиваем на Утиный луг, и нас загоняют в бункер, оборудованный недавно для немецкого командования. Отсюда не выберешься. Окон нет, вместо них тщательно заделанное вентиляционное отверстие, пол бетонирован, стены тоже из железобетона, на волю можно выйти лишь в том случае, если выпустят. Тут кромешная тьма, вонища, кто-то копошится на полу. Бункер битком набит. Кто здесь? Сам черт не разберет. С большим трудом устраиваемся на сыром бетоне. Уснуть не могу. Время тянется мучительно медленно. Парализующий испуг уже прошел, я ловлю себя на том, что придумываю защитительную речь в надежде, что, если предстану перед каким-нибудь ответственным лицом, сумею убедить его, что несправедливо увозить меня отсюда, я, собственно говоря, выступал против и не заслуживаю такого отношения, я… Наивно и глупо… В этом придавленном бетонным колпаком муравейнике все думают о собственном спасении, но тщетно.

Утром Фешюш-Яро стряхивает с шинели налипшую грязь, очень сосредоточенно и торопливо, как человек, у которого нет ни минуты свободного времени, будто оно расписано точно по часам на весь день.

— Ну, — говорит он Дешё, — пошли со мной, подойдем к двери, поговорим с ними.

Эта попытка начинается с того, что Фешюш-Яро трижды стучит кулаком в железную дверь, затем, наклонив голову, ждет ответа, который, судя по его уверенному виду— да, у него нет ни тени сомнения на этот счет, — будет состоять не только в словесном отклике, но и в том, что откроется дверь и нас выпустят на свободу. Дверь звенит гулко, как чугунный котел, весь бункер наполнен гулом. Но за дверью не слышат или не обращают внимания на стук. Фешюш-Яро по-прежнему настроен оптимистически. Он старательно колотит в железную дверь, пока на его уже успевшем зарасти щетиной лице не выступает пот. Лишь после этого, поскольку за дверью не слышно никаких признаков жизни, его активность, а вместе с ней и уверенность постепенно угасают.

— Не понимаю, — сердито ворчит он. — Глухой и то бы мог услышать.

И он снова колотит в дверь, но теперь уже ногой. Пожилой солдат, наверно ополченец, советует ему:

— Ты браток, левой ногой попробуй стукни, может, больше повезет!

Из дальнего темного угла торопливо выходит бургомистр, расстегивая на ходу брюки.

— Не могу больше терпеть, — смущенно объясняет он столпившимся у стены.

— Вы что, — набрасывается на него ополченец — сдурели, что ли, прямо мне в карман шинели мочитесь, черт возьми! Сразу видно, что штатский, не приведи господь оказаться где-нибудь вместе с таким, даже из собственного ствола не может попасть в цель.

Поделиться с друзьями: