Введение в евангелическую теологию
Шрифт:
Теология во всех своих направлениях работает в перспективе реальности дела, а значит в перспективе безусловно превосходящей ее истины Слова Божьего. Как таковое, оно дано ей — и причем дано заведомо (vorgegeben), всегда и повсюду составляя ее грядущее, а значит, не вручено ей, неподвластно и неподконтрольно ее мышлению и речи, не отдано на откуп теологам, не оставлено на их усмотрение. Теология всегда и везде может лишь вглядываться в грядущее к ней Слово и идти ему навстречу. Делом и Словом Божьим, в их высоком величии, она была пробуждена как функция служения общине, — но была пробуждена как дело людей, и потому, будучи их делом, она с очевидной необходимостью тоже поставлена под вопрос и подвергается угрозе. Разве могло бы быть иначе, разве могло бы людей, захваченных этим делом, не мучить одиночество, не одолевать сомнение в своих свершениях, и наконец, разве могли бы они не сталкиваться в этом своем деле с искушением, унижением, обвинением и осуждением со стороны этой величественной реальности и истины, именно с той самой стороны, куда устремлены их взгляды? Перед делом и Словом Божьим человеческому делу и слову не выстоять: в этом столкновении они неизбежно терпят крушение и разрушаются, обращаясь в прах и пепел. То, что именно это и происходит с теологией, было предметом, занимавшим нас на протяжении последних трех лекций. Если бы теологии было присуще какое-то отличие от других человеческих занятий, в том числе от других наук, оно прежде всего заключалось бы в том, что это происходит с ней столь заметным, столь очевидным образом, — так, что всякий желающий может указать пальцем на ее потери, и так, что сам теолог лишь в последнюю очередь мог бы не замечать и отрицать, что с ним происходит именно это. Такую цену теологии приходится платить за то, что ее дело — обращаться к этому предмету, ставить, обращаясь к нему, вопрос об истине и отвечать на него — исключительно высоко.
На то, что это происходит и с ней тоже, теологии не стоит жаловаться. Каким образом смогла бы она этого избежать? Если она, как и должно, обращена к превосходящему ее делу и Слову Божьему, иначе и быть не может. Она получает сведения об этом, она знает, она должна вновь и вновь обдумывать, должна подтвердить со всей открытостью и определенностью то, что если глядеть оттуда, всякая плоть (наряду с безнравственной также и нравственная, наряду с нечестивой также и благочестивая плоть!), всякая человеческая мысль, всякое волеизъявление и делание (наряду с сомнительным также и превосходное) подвергаются обвинению, осуждению и радикальной угрозе; что нет такого человеческого дела и слова, которые в исходящем оттуда огне не обратятся в прах и пепел. С какой бы стати она, теология, возомнила, что ее дело и слово должны составлять исключение, и притязала на это? В той мере, в какой она это возомнила бы и начала выдвигать подобные претензии, она опять отвернулась бы от дела и Слова Божьего, а значит, утратила бы собственный предмет, обратилась бы в пустые умствования и игру слов. И в той же мере она бы сама изолировала себя: обособила и отделила бы себя от людей в общине и в мире, среди которых ей надлежит совершать свое служение, а значит, и с этой точки зрения оказалась бы непригодной для выполнения своей задачи. Она может быть пригодной для выполнения своей задачи лишь тогда, — и тогда она, действительно, будет пригодной для этого, — когда она вместе со всеми человеческими делами не выводит и собственного дела из-под суда Божьего, но безоговорочно предается и покоряется ему; когда не обороняется и не восстает против угрозы, обращенной и против нее тоже, но признаёт ее правоту, когда смиряется с ней, переносит и выдерживает ее удары. Если она делает это, ее встреча с делом и Словом Божьим, а значит, и предмет, который обосновывает ее как науку, являют себя в ней самой как истинные и действенные. И опять-таки, если она делает это, то тем самым подтверждает, что среди окружающей ее общины и всего человечества у нее есть свое легитимное место и служение. Если она, солидарно со всякой плотью, тоже склоняется под суд Божий, то и ей открывается надежда на Божью милость, составляющую тайну этого суда, — открывается как надежда, к которой и она причастна, в которой и она призвана совершать свой труд.
Нельзя жаловаться и на то, что теология под угрозой встреченных ею дела и Слова Божьих должна страдать не только не меньше, но даже больше, чем прочие общечеловеческие мнения, хотения и свершения: это происходит потому, что решительный протест Бога против того, что скрывает Его милостивое обетование, а значит, надежду людей и всего мира, должен отчетливее, резче, — если не сказать, показательнее, — проявиться в отношении дела теолога, ex professo [3] занятого отношениями Бога и человека, человеком и Богом, нежели в отношении дела врача, инженера или художника, крестьянина, ремесленника или рабочего, торговца или чиновника. Насколько скрытым под покровом относительной солидности, деловитости и отваги, а также под покровом видимых успехов в помыслах и делах людей остается здесь до поры тот страшный разрыв, который проходит через все существо человека! Вполне естественно, то, на что отважился теолог и что он совершает, должно, — если только он или его окружение не заблуждаются, — быть лишено этого покрова. В своих начинаниях и достижениях теолог на каждом шагу вынужден недвусмысленно убеждаться в отрывочности своих вопросов и ответов, своих исследований и речи, своих открытий и формулировок. Что бы он ни помыслил, на какое бы высказывание ни решился, нет такой мысли и такого высказывания, которые не напоминали бы ему (и, конечно, остальным тоже), что Бог благ, а человек, даже в его лучших устремлениях и достижениях, вовсе не благ. Что можно назвать «хорошим» истолкованием Библии, «хорошей» проповедью или «хорошим» богословским сочинением? Разве не вопиющая и не безумная нелепость — рассуждать о «прославленных» или тем более «гениальных» теологах, не говоря уже о том, чтобы считать таковым себя самого? «Один лишь Господь есть Царь, а я — поблекший цветок» [4]– у кого, как не у теолога, найдется столь много непосредственных причин и оснований, чтобы отнести эти слова к себе? Странное преимущество, которым он, видимо, через это обладает перед другими! Только пусть он не устыдится его! В самом деле, тогда он устыдится и Евангелия, вверенного ему столь особенным образом, а значит, и особого предмета своей науки; а значит, и особого служения, на которое он поставлен, и, тем самым, также и особой надежды, в которой он может совершать это свое служение. Именно особая надежда теологии составляет тайну ее особенной угрозы. Именно из-за нее теологу доводится страдать от одиночества, сомнения и искушения заметнее, чем другим. Именно когда он преисполняется надежды не где-то в стороне от особой угрозы теологии, а посреди нее; именно когда он, вслед за Авраамом, «сверх надежды поверил с надеждою» (contra spent in spem) [5] , он обязан, должен и может переносить и выдерживать эту угрозу. Разве он не знает, разве не слышал, разве это не самая близкая ему тема, что Бог для того пришел в мир в Своем Сыне, чтобы исцелить больных, чтобы найти и спасти погибшее? Если его дело, если он сам, занятый этим делом, кажется себе особенно больным и потерянным, почему бы не заключить отсюда, что он, берясь за это дело, перенося и выдерживая все его тяготы, может быть человеком, по-особому взысканным, исцеленным и спасенным Богом?
[3]
По роду своей деятельности (лат.).
[4]
«der herr allein ist konig, ich eine welke blum» — строка из песнопения Пауля Герхардта «du, meine seele, singe» (1653 г.), написанного на мотивы Пс 145.
[5]
Рим 4:18.
Здесь, однако, мы можем и должны сделать еще один шаг вперед и попытаться несколько конкретнее понять отношение между радикальной угрозой теологии и ее надеждой.
Итак, перед судом Божьим как всякое человеческое, так и все богословское дело не может иметь никакого оправдания, никакой славы, никакой надежности, может лишь обратиться в прах и пепел перед Его лицом, — но поскольку Его гнев есть огонь Его любви; поскольку под contrarium [6] Его суда над всяким человеческим, а значит, и над всяким богословским делом таится, вершится и движется к своему откровению Его милость [7] , - именно этот Бог есть также надежда человеческого дела и слова, есть обетование и вместе с тем побудительная сила, благодаря которой можно и должно отважиться на него, при всей его угрозе. Бог таков именно там, где это едва различимо, где это кажется абсолютно бессильным и сомнительным. contra spem in spem, именно тогда — прежде всего тогда — можно, должно и необходимо положиться на Него, на Его Слово, и уже тогда — прежде всего тогда — забрасывать невод. Если понять в этом смысле Его радикальную угрозу всякому человеческому, а значит — и особенно — богословскому делу, она оказывается все-таки относительной, не абсолютной угрозой, которую поэтому надлежит переносить и выдерживать.
[6]
Противоположностью (лат).
[7]
Здесь Барт опирается на «теологию креста» Лютера, согласно которой, Бог открывается всегда только под видом противоположного (sab contra riety). Его всемогущество открывается в бессилии Распятого, Его любовь — в событии креста, то есть мучительной казни, Его милость человеку — в сознании тем своей потерянности и так далее. Противоположностью «теологии креста» является, по Лютеру «теология славы», которая пытается увидеть Бога напрямую в Его славе, в величии и «очевидности» Его дел, а также связать Его милость с человеческими заслугами, но, тем самым, она вынуждена обходить парадокс креста, а значит и не знает ничего об истинном откровении Божьем, совершившимся в распятом Христе. См. также дальнейшие пояснения Барта.
Мы говорим не о мнимом, выдуманном людьми Боге. Милость мнимых, выдуманных людьми богов, соответственно думам и чаяниям человеческого сердца, — не настоящая, то есть не свободно отдающая себя, но обусловленная милость, которую человек должен заслужить и стяжать так называемыми добрыми делами. Это не скрытая sub contrario [8] , не даруемая человеку в радикальной, обращенной против него угрозе, не судящая милость, но милость, как бы непосредственно предложенная и доступная человеку, а потому удобная, дешевая и легко присваиваемая. Ни об одной из теологии, обращенных к этим богам, нельзя было бы сказать того, что мы сейчас сказали о евангелической теологии: что ею можно и должно заниматься в надежде на Божье взыскание, исцеление и спасение как человеческим делом, которое радикально поставлено под угрозу со стороны Бога, обречено Его суду и осуждению и, не достигая своей цели, задолго до нее приводит к краху. Мы здесь с самого начала говорили о Боге Евангелия. Он есть предмет такой — стоящей под угрозой — теологии. Он как таковой угрожает ей. Но Он же, угрожая ей, оказывается ее надеждой. Он стыдит ее — до самой глубины. И Он же, будучи ее надеждой, причем надеждой на Него, не позволяет ей — именно ей — постыдиться [9] .
[8]
Под видом противоположного (лат).
[9]
Ср., например, Пс 30:18.
Мы говорим это, просто помня о том, что Бог Евангелия есть Тот, кто действовал и явил Себя в Иисусе Христе. Он есть дело и Слово Божье. Он есть огонь Божьей любви, которым пожирается всякое человеческое, а значит, и, прежде всего, всякое богословское дело. Он есть Судья, перед которым все люди, с их знаниями и поступками, — и кто лучше всего знает Его, лучше всего знает и это! — могут лишь уничижиться и погибнуть. Ессе homo! — Се человек! В Его лице произошло то, что Адам — именно и прежде всего благочестивый, ученый и мудрый Адам — был заклеймен как преступник, обнажен, осужден, подвергнут бичеванию, распят и умерщвлен. Над Ним, в процессе этого суда, неудержимо разразилась буря этой радикальной угрозы, нужда одиночества, сомнения и искушения, как ни над кем другим ни до, ни после Него. Если предмет теологии есть Бог в Иисусе Христе и если эта теология есть евангелическая теология, то Он, и только Он, — ее предмет; если теология называется и является познанием Бога в Нем, то разве вместе со всеми человеческими деяниями и с деяниями Его общины также и ее дело, — и, прежде всего, оно, — не осуществляется в тени свершенного на Голгофском кресте суда над людьми? Разве, исходя из этого, оно не предопределено к тому, чтобы нести на себе хотя бы приметы и признаки угрозы, которая прежде всего и главным образом постигла Его, явлена в Нем? Что такое профессор теологии? — насмешливо спрашивал Кьеркегор и столь же насмешливо отвечал: он есть профессор в науке о том, как другого распяли. Так вот, именно за это он должен платить. Если бы он захотел избежать угрозы одиночества, сомнения и искушения, что бы общего он имел с Ним, с Иисусом? Познавать в Нем Бога, очевидно, подразумевает, в частности, быть покорным Богу, в Нем действующему и являющему Себя, в Нем примирившему с Собою мир, а значит — следовать за Ним. Как могла бы теология противиться тому, чтобы, будучи theologia crucis [10] , брать на себя свою, в сравнении с Его, невеликую ношу, свой малый крест и вместе с Ним, а значит, не ропща и не протестуя, переносить и выдерживать все, что приходится испытывать?
[10]
Теологией креста (лат.).
Но это еще не все. Ибо смыслом дела и Слова Божьего — Его «да», глубоко скрытым под неуклонным «нет», — является примирение мира с Богом, исполнение Его завета с человеком, осуществленное и явленное в Иисусе Христе. Ибо Иисус Христос тем совершил суд над всеми людьми, над их делами и над их поступками, что Он, Судья, Сам заступил на место подсудимых, Сам позволил судить Себя за людей и за их освобождение. Ибо тайна совершенного на Голгофе суда фактически есть не немилость, по милость Бога, не погибель людям, но их спасение — новое сотворение освобожденного человека, отвечающего на Божью верность равной верностью, живущего в мире с Богом и для Его прославления. Ибо Бог, действующий и являющий Себя в смерти возлюбленного Сына, есть поистине смертельная угроза, но и животворящая надежда человеческого, христианского, а значит, и богословского существования. В конечном счете, — трудно поверить в это, но это так, — Иисус Христос умер и за теологов и в откровение этого также и за них восстал из мертвых, и потому Он есть также и их надежда. Они должны будут держаться: Ave crux unica spes mea! [11] , - держаться того, что живой Иисус Христос, который есть их опора и предмет и который делает возможной теологию, направляя и сохраняя ее, есть не кто иной, как Распятый. Если теология держится этого, она может, смеет и должна, именно как theologia cruets, быть и theologia gloriae, теологией славы — теологией надежды на уже явленную в воскресении Христа, полностью и окончательно еще должную явиться во всех творениях, а значит, и в ней, и в ее деле славу детей Божьих. При взгляде на Христа, который, вопреки всей опасности, грозящей теологии, — нет, посреди этой опасности, — есть также надежда теологов, они тоже вместе со всеми людьми могут склонить головы (Лк 21:28). Рим 6:8 гласит: «Если же мы. умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним», — как первое совершается не без Христа, но вместе с Ним, так и второе — не без Христа, но опять-таки вместе с Ним. Если теологи трудятся, испытывая глубокий страх, но и глубокое воодушевление, глубоко смиренные, но и глубоко утешенные Им, следуя за Ним, — они трудятся на прочном основании. И все то одиночество, сомнение и искушение, которое теолог еще должен будет переносить и выдерживать, — ибо его надежда на Господа остается скрытой в опасности его собственного дела, — все это он научится переносить не просто «чуточку мужественней», но, как говорил Кальвин, в alacritas
[11]
Славься, крест, моя единственная надежда! (лат.).
[12] , hilaritas
[13] , более того, — в laetitia spiritualise
[14] , в радости Святого Духа. Переносить и выдерживать как такое «нет», которое есть не более чем скорлупа здесь и теперь, в частности, и для него, действенного «да», которое, в конце концов, разобьет эту скорлупу изнутри.
Часть IV. ТЕОЛОГИЧЕСКАЯ РАБОТА
[12]
Бодрости (лат.).
[13]
Веселии (лат.).
[14]
Духовной радости (лат.).
Лекция 14 Молитва
Общая тема четвертого, и последнего, цикла этих лекций — теологическая работа. Первый цикл был посвящен месту теологии, которое указывает ей ее предмет, второй — способу существования занятых ею людей, то есть теологов, третий — угрозе теологии, а вместе с нею и теологам. В оставшихся четырех лекциях нас будет занимать то, что надлежит делать, совершать, выполнять в теологии.
Две вещи из того, о чем мы уже говорили, следует прояснить сразу. Во-первых, любая теологическая работа может предприниматься и осуществляться только в тяжкой стесненности, порождаемой извне и изнутри, но предельно концентрированно и решительно — из ее предмета. Без суда и смерти и в теологии, — как раз в ней, — нет никакой милости и никакой жизни, а значит, без смирения (Demut) нет мужества (Mut), без склонения — распрямления, без познания того, что своей силой нам не устоять [1] , - нет мужественных поступков. В то же время, — и это, во-вторых, — бодро приниматься за богословскую работу и продвигаться в ней надлежит потому, что в той тяжкой стесненности, в какой она только и может совершаться, также скрыта еще большая надежда, а значит, скрыт и ее побудительный мотив. Именно в суде здесь даруется и совершается милость; именно в смерти здесь пробуждается и осуществляется жизнь. Именно в смирении здесь можно и должно обрести мужество. Именно коленопреклоненный может и должен здесь подняться с колен. Именно в знании того, что своими силами нам не устоять, здесь можно и должно мужественно действовать. Нельзя не принять абсолютно всерьез и то, и другое, если теология обретает и сохраняет верность своему предмету — вопреки любому одиночеству и любому сомнению, примиряясь с тем, что ее искушает сам ее предмет. Перед лицом первого для нас здесь важно второе: за теологическую работу — в большой опасности, но в еще большей надежде — приниматься позволено и велено.
[1]
Здесь Барт снова использует уже цитированную им строку из хорала Мартина Лютера «ein feste burg».
Но первым и основополагающим актом теологической работы, который, подобно продолжительному основному тону, переходит и в ее дальнейшие фазы, является молитва. Разумеется, эта работа изначально и непрестанно есть также изучение и, как целое, служение (это две ближайшие темы нашего дальнейшего рассмотрения); также несомненно, что она оказалась бы напрасной, если бы (этим мы впоследствии завершим) не была делом любви. Но, — и с этого мы должны начать, именно оглядываясь на грозящую ей опасность и скрытую в ней надежду, — она есть работа, которая не только начинается с молитвы и не только сопровождается молитвой, но в особенном и характерном смысле должна совершаться в акте молитвы. Вдумаемся: несмотря на то, что во время молитвы рукам подобает покоиться, а не двигаться, сама по себе молитва есть работа и очень серьезная работа. Таким образом, правило Ora et laboral [2] означает, — и это действительно в любом случае, когда речь идет о теологии, — не только то, что следует начинать с огаге и затем, в ходе laborare, походя продолжать молиться, но что laborare, труд как таковой, по самой своей сути должен быть также и orare, то есть таким действием, которое во всех своих измерениях, отношениях и движениях имеет образ и смысл молитвы.
[2]
Молись и трудись! (лат).
Попытаемся осмыслить это в некоторых наиболее важных аспектах.
1. Правильная, полезная теологическая работа отличается тем, что совершается в пространстве, которое не только распахнуто навстречу окружающей жизни Церкви и мира (хотя и это тоже хорошо и важно), но прежде всего и главным образом освещено горним светом, иначе говоря, открыто со стороны неба, со стороны Божьего дела и Слова, и открыто к небу, к Божьему делу и Слову. Отнюдь не самоочевидно, что она совершается именно в этом пространстве, открытом в направлении ее предмета, ее цели, ее первоначала, а значит, и ее великой угрозы и еще более великой надежды, которая основана в нем. Ведь это пространство может оказаться закрытым, закупоренным и замкнутым как раз в этом направлении, а потому и лишенным света. Прежде всего и само по себе оно есть всего лишь пространство человеческих вопросов и ответов, исследования, мышления и речи. И найдется ли теолог, который вновь и вновь не поражался бы тому, что при всех своих, — быть может, весьма напряженных — усилиях, все более пристально вслушиваясь в Библию, все более чутко внимая Символу веры, голосу отцов и современников и в заповеданной ему открытости миру доходя до относительно правильных и важных открытий и высказываний, он все равно лишь вращается в человеческом, слишком человеческом круге, словно мышь в ловушке? Задерживаясь то на одном, то на другом и снова устремляясь вперед, он может касаться несомненно любопытных проблем и несомненно заслуживающих осмысления, даже волнующих открытий. Но сколь бы ни был он внимателен к делу, сколь бы ни был открыт для всего, целое, а значит, также и частичное, нигде по-настоящему не высвечивается, не принимает четких и устойчивых очертаний; нигде не становятся видимыми его единство, его необходимость, его благотворность, его красота. В чем же дело? Дело в том, что при всей этой работе, сколь бы ревностно она ни исполнялась, сколь бы далеко ни проникала вширь и вглубь, по существу теолог остается наедине с собой. Он совершает эту работу в пространстве, которое, к сожалению, закрыто именно сверху; не принимает оттуда света и не позволяет бросить туда свой взгляд. Что же можно и нужно в этом случае предпринять? В этом случае, очевидно, следует решительно применить особую меру: нужно приостановить этот бег по кругу, нужно установить и отпраздновать Субботний день — не для того, чтобы упразднить рабочие дни, не для того, чтобы уклониться от их задач, но именно для того, чтобы пролить на рабочие дни горний свет, которого им недостает. Как может совершаться такой субботний труд? Он может и должен совершаться в том, что теолог разом оставляет все свои усилия по уразумению веры, intellectus fidei, и обращается теперь к самому ее предмету как таковому. Но что есть это временное, — необходимое именно для его сохранения и продолжения, — оставление собственного труда и обращение к самому Богу, как не начало молитвы? Ведь любая молитва всегда начинается с того, что человек на время покидает себя самого и свое занятие, будь оно даже наилучшим и наиудачнейшим; оставляет его позади, чтобы вновь, — когда бы у него не было потребности в этом? — уяснить себе, что он стоит перед Богом, который в Своем деле и Слове есть его Господь, Судья и Спаситель, и что этот Бог Сам стоит перед ним, — вернее, Он властно, свято и милосердно, как великая угроза и как еще более великая надежда его дела, грядет к нему в Своем деле и Слове. Молитва начинается с того устремления, в котором человек взыскует и обретает новую ясность относительно того, что «Бог правит», — обретает не для того, чтобы бросить собственное дело или пренебречь им, но чтобы оно не осталось или не стало бесплодным; чтобы совершить его в просветленности, под владычеством и благословением Бога. С этого осознанного устремления, в котором начинается молитва, должна начинаться и теологическая работа. Если теолог хочет, чтобы она была ответственной и плодотворной, нужно добиться ясности относительно того, Кто ей угрожает и Кто одновременно есть ее надежда. Но вопрошание о Нем и поиск Его — всегда дело особого устремления, перед которым все прочие усилия (как будничные труды перед трудом субботним) должны временно отступить — именно для того, чтобы затем, обретя свое начало в этом особом усилии и поставленные им в правильную перспективу, они могли стать правыми делами.