Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.
Шрифт:
Толстой в своих повестях и рассказах, таким образом, был предельно внимателен к социально-нравственным запросам эпохи, к общественно-эстетическим исканиям современности. Его творческая практика 1880 — 1900-х годов способствовала выявлению больших возможностей малого жанра в постановке общечеловеческих проблем: о духовном и плотском в человеке, о его месте и назначении во вселенной, о пределах, его познания действительности и самого себя, о границах его свободы. Новые пути и пределы открыл он и в художественном исследовании той неуловимой, но несомненно существующей в жизни человека, связи всего частного и незначительного, случайного и преходящего с общим и важным, необходимо закономерным, непреходящим и часто весьма отдаленным. Все это приводило к заметному расширению временной, исторической и социально-пространственной емкости жанра повести и рассказа.
Подлинно новаторским был вклад Толстого в преобразование и дальнейшее усовершенствование структуры малого жанра. С гениальной чуткостью учел он новые веяния, связанные с реформой жанра рассказа, и не только в русской, но и в мировой литературе (он внимательно следил за творческой деятельностью Флобера и Мопассана). И, в частности, он свел к минимуму предыстории, прямые портретные характеристики персонажей, отказался от развернутых бытовых описаний. Принял во внимание Толстой поиски и достижения современных писателей в отношении обновления средств и
способов выражения авторской позиции (для исчерпывающей оценки которой необходимо исходить из совокупности всех художественных компонентов). В его произведениях мы находим сочетание философской лирики с трагической иронией (оно также утвердится в литературе начала века). Заметно повысилась у него (и тоже в духе времени) смысловая нагрузка художественной детали (он чаще, чем прежде прибегал к развернутой метафоре, к аллегории, к детали-символу). По справедливому замечанию исследователя, в произведениях позднего Толстого «исчезает» «внутренний монолог — это замечательное толстовское открытие, позволяющее наиболее полно и интимно показать движущийся и прихотливо сложный поток индивидуального сознания. Зато решающую и конструктивную роль приобретает авторский монолог, всеведущий голос автора». Этот монолог «как бы омывает все элементы изображения и вбирает их в себя; оценка не прилагается извне к воссозданной картине жизни, а возникает изнутри, голос повествователя словно растворен в самой системе рисовки действительности» [55] . Вместе с тем Толстой, как и Достоевский, придавал большое значение изображению в каждом данном случае особой, оригинальной точки зрения на мир как главных, так и второстепенных персонажей. Поэтому представление о том или другом герое толстовских произведений вырастает из перекрестного, коллективного взгляда на него окружающих людей. Достаточно напомнить в этой связи, например, сколь обширна система этих точек зрения в повести «Смерть Ивана Ильича». Здесь имеются в виду самые разнообразные персонажи: это и члены семьи героя — жена, дочь и сын, и сослуживцы его — коллеги и начальники, и доктора, и слуги, и сам Иван Ильич, пытающийся смотреть на себя со стороны.
55
Русская литература конца XIX – начала XX век. Девяностые годы. – С. 112, 113.
Точки зрения самых разных персонажей не только помогают глубже и всесторонне узнать Ивана Ильича, его жизнь, проследить, как обыденный, средний человек дыханием смерти был приобщен к трагедии, но и способствуют пониманию общества, к которому он принадлежал, и, главное, уяснению того, как и чем было вызвано и обусловлено его одиночество, «полнее которого не было нигде: ни на дне моря, ни в земле». Как уже отмечалось, почти все, кто входил в это окружение, смотрели на Ивана Ильича с какой-то своей, специальной, чаще всего корыстной, точки зрения (за исключением сына и слуги, который отнесся к умирающему по-крестьянски просто, по-человечески, и которого так полюбил за это Иван Ильич). Вскоре после выхода в свет своей повести Толстой писал: «Ничто так не мешает людям понимать смысл жизни и жить, как то, что они придумывают себе специальные точки зрения. Так, положим, человека на ваших глазах убивают. Если у вас нет никакой специальной точки зрения, вы броситесь отнимать или, по крайней мере, будете негодовать, отговаривать, но если у вас точка зрения эстетическая, вы наблюдаете выражение чувств, позы <…> если у вас точка зрения служебная, вы одобряете правильность или не одобряете неправильность с служебной точки зрения; если у вас точка зрения религиозная, вы рассуждаете о грехе и т. п.» (Т. 52, 103 — 104).
Глава Третья
А. П. ЧЕХОВ
Уже многие современники Чехова поднимали или догадывались, что писатель он выдающийся, что позиция его безусловно демократическая, что произведения его проникнуты гуманизмом, что он выступает против всех форм угнетения, что больше всего ненавистна ему «философия» обывателя, этого «шершавого животного», с его зоологическими интересами и воинствующим равнодушием. Известна была и общественная позиция Чехова, его подлинно гражданская отзывчивость и совестливость, необыкновенная широта его интересов, забот о ближнем, его не словесное только, а практическое сочувствие и помощь. И то, что он, сам нуждаясь, лечил бесплатно, строил школы, участвовал в переписи населения и борьбе с холерой, помогал пострадавшим от голода и больным, что Чехов, наконец, совершил нечто, не знающее аналогий, свою поездку на Сахалин, поездку, которая несомненно ускорила его смерть.
И вот, несмотря на все это, тогда же, возникает миф о том, что у Чехова нет «общей идеи», что ему все равно о ком и о чем писать, что творчество его порождено «безвременьем», и отсюда и чеховская «безыдейность», объективизм и равнодушие ко всему и всем. Так думали не только критики и писатели, по тем или другим причинам не понимавшие, не принимавшие и не любившие Чехова, но и, в частности, М. Горький, который один из первых сказал, что «у Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание», однажды заметил в письме к нему: «Мне, знаете, кажется, что в этой пьесе («Дядя Ваня») Вы к людям — холоднее черта. Вы равнодушны к ним, как снег, как вьюга» [56] . Этот миф продолжал существовать и в последующие десятилетия нашего столетия. И, думается, не до конца развеян он и сегодня. Во всяком случае, нет еще должной полноты и всесторонности в исследовании этого удивительного непонимания и общественной, жизненной позиция писателя, и его концепции мира и человека, всей масштабности этого явления, имя которому — Чехов.
56
Переписка А. П. Чехова: в 2 т. Т. 2. – М., 1984. – С. 300.
Заслуживает внимания прежде всего отношение Чехова биографии и к своему писательскому призванию. Он не только не любил рассказывать о себе и своем труде литератора, но и многое делал для того, чтобы предать забвению все то, что могло показаться исключением из правил в его жизни и творчестве и поставить его в какое-то особое положение по отношению к коллегам писателям. В этом смысле Чехов явно тяготел к древнерусским традициям искусства, в котором определяющим было стремление к анонимности. Создатели, его, как известно, были напрочь лишены авторского тщеславия. Они желали потрудиться на совесть, а затем — исчезнуть в безвестности «Мне не нравится, что я имею успех» [57] , — говорит Чехов в одном из писем, а в другом, имея в виду «успех и овации», замечает: «Все это так шумно и так мало удовлетворяет» (П, 3,158). А еще раньше он писал: «Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки» (П, 1, 224).
57
Чехов А. П. Полное собрание сочинений: в 30 т. Т. 3: Письма. — М., 1976 — С. 47. Все последующие ссылки на это издание приводятся в тексте книги.
Разумеется, многое шло у него от природной человеческой скромности и совестливости, а также от мысли, что в качестве писателя он недостаточно активно вмешивается в жизнь общественную, не в полную силу воздействует на нее. «Никогда не рано спросить себя: делом я занимаюсь или пустяками, — сообщает он своему корреспонденту, — и добавляет: «чувство мое мне говорит, что я занимаюсь вздором» (П, 3,104). Отсюда такое внимание его к лечебной практике, готовность прийти на помощь каждому, кто только нуждался в этом. Ясно, что клятву Гиппократа, верность которой он сохранил на всю жизнь, он понимал весьма широко.
Известно высказывание Чехова: «Если я врач, то мне нужны больные и больница; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке с мангустом. Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, … а эта жизнь в четырех стенах, природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита — это не жизнь» (П. 4, 287).
Чехов был очень щедр на подобные сетования. Конечно, они были продиктованы его безграничной к себе требовательностью. Теперь это понятно, но и сегодня они поражают своей беспощадностью и несправедливостью, так и видишь, что зачастую он возводит на себя напраслину. Чего стоит, к примеру, его признание, что у поколения писателей, к которому он относил и себя, «нет ни ближайших, ни отдаленных целей», и что в душе у них «хоть шаром покати».
Надо ли говорить, что подобные суждения активнейшим образом участвовали в создании этого мифа о чеховском равнодушии, аполитизме и т. д.
Долг и роль писателя в обществе Чехов также понимал по-своему. Известно, что писатель на Руси всегда рассматривался как пророк, учитель, обличитель несправедливости, и русский читатель всегда искал такую книгу, в которой был бы дан ответ на все «проклятые» вопросы и запросы чести и совести, а русский писатель всегда мечтал написать такую книгу.
Чехов же непрестанно будет проводить мысль, что он не учитель и не судья и в качестве писателя призван не решать, а только правильно ставить вопросы, и что решать их, в каждом данном случае, должны специалисты, а также — читатель, на активность которого вправе рассчитывать автор. Однако понимания он не встречал даже среди наиболее чутких собеседников. Так, в письме к писателю И. Л. Леонтьеву-Щеглову Чехов с предельной ясностью скажет (в ответ на упрек того, что не следовало бы заканчивать повесть «Огни» фразой: «Ничего не разберешь на этом свете»). «Не дело психолога понимать то, чего не понимает никто». И дальше совсем уж определенно: «Всё знают и всё понимают только дураки и шарлатаны» (П, 2, 283). И что же Щеглов, как понял он Чехова? В дневнике он записал: «Чехов талант, но не учитель — для этого нужно желание + нравственность, одушевляющая общая идея». Вот так: талант, но безнравственный и безыдейный!
Надо ли говорить, что повесть «Огни» — не только очень живой отклик на злобу дня. Писатель затрагивает коренные проблемы бытия человеческого, ведет речь о принципах, которые должны быть положены в основу подлинно людских отношений. И суть вопроса здесь отнюдь не в «отношении пессимизма к нравственности», как писали тогда критики. Чехов отстаивал право человека на любое убеждение, но именно — убеждение, к которому можно прийти «только путем личного опыта и страданий». И еще: недопустимо (и об этом писатель говорит прямо) «узурпировать» какие бы то ни было идеи, иначе говоря, не исповедовать их, а пользоваться ими для достижения тех или других своих вполне бытовых житейских устремлений и вожделений.