'Я - писатель незаконный' (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна)
Шрифт:
______________
* И. Полянский. Место Фридриха Горенштейна, Зеркало Загадок, 10, Берлин 2002.
7. Берлинские реалии
Фридрих Горенштейн прибыл в Западный Берлин с женой и пятимесячным сыном 24 декабря 1980 года. В корзинке при нем была любимая кошка Кристина, которая жалобно мяукала в аэропорту Тегель, перепуганная длительным перелетом. Он рассказывал потом, что к ним подошла знаменитая супружеская пара: Галина Вишневская и Ростислав Растропович. Они попросили разрешения погладить кошку, но Горенштейн ответил отказом. "Вас уже ждут", - сказал Растропович несговорчивому соотечественнику и указал на человека высокого роста, державшего в руках плакат, на котором крупными буквами выведено: "Горенштейн". Так встретила Немецкая академическая служба своего стипендиата. Семью отвезли на квартиру, находившуюся в ведомстве Академии искусств по адресу Иоганн-Георгштрассе 15. Квартира располагалась на последнем этаже и показалась такой огромной, что подумалось по российской привычке, не коммуналка ли это. Но сомнений никаких не могло быть - огромная меблированная трехкомнатная квартира предназначалась ислючительно для семьи Горенштейна. В честь приезда купили бутылку настоящего дорогого шампанского и распили ее.
Однако трудности ожидали Горенштейна с самого начала, поскольку Германия еще довольно долго публиковать его не будет, а стипендия Академии искусств была рассчитана всего лишь на год.
Горенштейн рассказывал, как трудно ему было получить вид на жительство. Влиятельная еврейская община Берлина, в которую он обратился, отказалась ему помочь, и в конце концов только хлопотами все той же Академия искусств ему удалось получить бессрочную визу.
Впоследствии, когда немецкие издательства стали публиковать романы Горенштейна один за другим, он так и не вступил в еврейскую общину, хотя к нему оттуда присылали ходоков. Он рассказывал, что часто встречал председателя общины Хайнца Галинского в одном продовольственном магазине по-видимому он жил неподалеку. Галинский подолгу и грустно смотрел на Горенштейна, так что писателю становилось неловко от этого взгляда, полного запоздалого раскаяния. По-видимому Галинского, этого яркого, личностного и даже романтичного человека, бывшего узника концлагеря и активного участника в немецкой политической жизни, прочитавшего книги Горенштейна в немецком переводе, мучила совесть. Он раскаивался теперь, что "просмотрел" этого пришельца-просителя, искавшего для себя места, не уделил внимания автору романа "Псалом" о библейских пророках, красота которого, выстроена по модели Пятикнижия, а также автору многих других книг о трагедии еврейского народа. Даже после смерти Хайнца Галинского Горенштейна преследовал его взгляд. Горенштейн больше не сердился на этого человека с утонченным красивым лицом еврейского мыслителя, резко отличавшегося от последующих двух руководителей общины, чужих и чуждых людей, напоминавших мэнеджеров или даже мелких лавочников.
Надо отдать, однако, должное последнему руководителю общины, бывшему послу ФРГ, Александру Бреннеру, хорошо знакомому с творчеством Горенштейна. С Бреннером Фридрих был в хороших отношениях, но с остальными руководителями общины, за редкими исключениями, избегал общаться. Особенно он не любил одного члена президиума общины, впрочем не как функционера, а как своего читателя вслух. Дело в том, что член еврейского президиума был к тому же еще и поэтом, псалмописцем, и проповедовал, что поэт должен быть, прежде всего, актером. На своих поэтических чтениях он появлялся неизменно особо костюмирован: весь в белом или, наоборот, весь в черном и сообщал публике: "Поскольку важен только мой поэтический голос, - я оделся сегодня во все черное, чтобы как можно меньше было видно меня, а слышен был Голос."
Как-то, в одном частном берлинском литературном салоне, где обычно проходили чтения современной прозы и поэзии на немецком языке, состоялось чтение "Бердичева" в лицах. Вообще-то, оно прошло удачно. Фридриху нравилось, что его пьеса и в переводе передавала бердичевский колорит, и что публика весь вечер хохотала и аплодировала. Но вот один из актеров, а именно упомянутый поэт, игравший Сумера, писателя раздражал. Сумер в пьесе - это бердичевский Спиноза, тихий, ироничный, не выносящий шума. Поэт же, напротив, звонко и бодро выкрикивал свою роль, и Горентшейн чувствовал себя уязвленным от такого искажения образа.
***
В июле 1982 года, когда кончился срок проживания в "академических апартаментах", семья поселилась в небольшой скромной трехкомнатной квартире в самом центре Западного Берлина на Зэксишештрассе. Здесь Горенштейн прожил 20 лет, сначала с семьей, затем, после развода с женой, один, до конца жизни.
Горенштейн не без гордости говорил, что живет в "эпицентре" русского Берлина двадцатых годов. Улица, на которой жил Гореншейн, застраивалась, в основном, в начале века, когда Берлин, как и многие другие европейские города, переживал подъем строительства, что отразилось в напряженной борьбе архитектурных стилей - эклектики, ретроспективизма и модерна. Так же хаотично была тогда застроена и Зэксишештрассе. Выглядела она весьма нарядной и фешенебельной.
К сожалению, многие ее здания были разрушены во время массированных налетов авиации союзников в 1944 году, поскольку неподалеку располагались многочисленные административные учреждения национал-социалистов, в том числе и "SS". В конце 1950-х и в начале 1960-х она была восстановлена, но теперь уже застроена аккуратными крупнопанельными зданиями, комфортабельными, однако лишенными архитектурной индивидуальности. Впрочем, новая застойка не лишила ее колорита - несколько зданий стиля "модерн" на ней сохранилось.
Зэксишештрассе, как впрочем, и прилегающие к ней улицы оказалась наполненной литературными ассоциациями. Гореншейн жил в двух шагах от дома, где Э. М. Ремарк в 1929 году, незадолго до эмиграции, написал "На западном фронте без перемен". И уже совсем рядом, в двух шагах, в 1921 году поселилась семья Набоковых и жила здесь вплоть до рокового дня, когда Владимир Дмитриевич, отец писателя, был убит в зале Берлинской филармонии 28 марта 1922 года. В предисловии к моей книге "Брак мой тайный" Горенштейн писал:
"Рядом с моим домом на Зэксишештрассе стоит современное здание, на месте которого в 20-х годах был другой дом, разрушенный войной, где в 1922 жила семья Набоковых - доски нет.
Доска Набокову установлена на доме, где писатель жил до отъезда во Францию в 1937 году, на Несторшрассе, но и ее установили не городские власти, а хозяин ресторана-галереи, узнав, что выше этажем жил автор "Лолиты", которую он не читал, однако смотрел американский фильм.
Памятную доску Марине Цветаевой также установили не городские власти, а студенты-слависты Берлинского унивеситета, собравшие на эту доску деньги - в складчину. О том, кстати, и облик доски свидетельствует, так же, как и у Набокова. Это не тяжелая, солидная мемориальная доска, а латунная тонкая дощечка, чуть побольше тех, которые вывешивают на дверях квартир с именами проживающих жильцов: "Профессор такой-то", "Зубной врач такой-то". На такие таблички напрашивается надпись не "жил" или "жила", а "живет" или "проживает".*
______________
* Ф. Горенштейн, Читая книгу Мины Полянской "Брак мой тайный", в книге М. Полянской "Брак мой тайный. Марина Цветаева в Берлине".
Об открытии мемориальной доски Цветаевой Горенштейну сообщил ныне уже покойный профессор-славист Свободного университета Берлина Зееман. Горенштейн тут же позвонил нам. Среди присутствующих кроме нас были только немцы. Да и тех было мало. А русской публики вообще не было. Доска была очень скромная. Районные власти отклонили просьбу о доплате всего лишь 600 марок для установлении бронзовой доски, и Горенштейн воспринял этот жест как оскорбление писательской чести. Судьба Марины Цветаевой, по выражению Горенштейна, "со все сторон затравленной", вседа волновала его. "Где бы она ни находилась, - говорил он, - за границей ли, в России ли, везде ее топтали "мнимые друзья". Он еще написал в предисловии:
"Как-то случился у меня разговор с дочерью некоего известного советского писателя -- художницей, которая еще меня рисовала. Разговор был о том, почему Цветаева во время войны в Елабуге просилась посудомойкой в писательскую столовую. Дочь писателя раздраженно заметила, что со стороны Цветаевой это был скорее всего эпатаж.
Думаю, что устраиваясь в столовую, Цветаева рассчитывала на остатки продуктов -- каши и других, которые по военным меркам щедро получали известные писатели. Но ситуация действительно эпатажная: писатели разных сортов и калибров ели бы, а Марина Цветаева мыла бы за ними тарелки. Может быть, из тарелок в свой котелок остатки каши и прочие продукты складывала бы для своего сына. Эпатажная и страшная картина. Гордая женщина, королева!
Андрей Платонов, кстати, попал в тяжелую ситуацию: где-то в начале пятидесятых просился дворником в Литинститут. Тоже явный эпатаж. Писатели разных сортов и калибров заседали бы, а Андрей Платонов подметал бы двор, чтобы не запачкались писательские ноги. Вот и Мандельштам мог бы работать швейцаром в доме литераторов в его знаменитом ресторане -- тоже эпатаж -подавать шубы и пальто их величествам, их сиятельствам или просто рядовым, но вхожим и признаным сочинителям.Чувство униженной королевской гордости, давно зревшее в Марине Цветаевой, завершилось самоубийством".