Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
4

День рождения Тоника, как и наш «школьный день» (последнюю субботу ноября), мы праздновали шумной школьной компанией. С годами к нам присоединились друзья, не кончавшие 110-ю школу, например поэт и океанолог Александр Городницкий, художник Борис Жутовский. Разумеется, Тоник всегда был душой компании. Наши школьные вечера он сравнивал с пушкинским лицейским днем 19 октября и жалел «Горчакова», т. е. того, кто переживет всех и один «приковыляет» к «праздничному» столу. К таким дням Тоник часто готовил «исторический гороскоп». Подбирал в старых газетах сообщения о том, что случилось в тот же день двадцать, тридцать, пятьдесят лет тому назад. Все смеялись и ясно видели, что жизнь в России хоть и проходит, но не меняется, и все возвращается на круги своя.

А я ко дню рождения Тоника писал озорные, шуточные стихи. Те, что впоследствии стали называть «поэмой» или «Эйдельманиадой». Не помню сейчас, когда я это начал. Наверняка еще в шестидесятые, при жизни его отца, Якова Наумовича. «Поэма» состояла как бы из снов Тоника (вроде снов Веры Павловны у Чернышевского). Это была фантасмагория, в которой Тоник чудесным образом перемещался из Центрального дома литераторов на улице Герцена в Москве в израильский кнессет, из Нового Иерусалима, где работал в музее, в настоящий Старый Иерусалим, из квартиры на Арбате в Париж. Главным героем являлся, разумеется, Тоник, но в тексте были рассыпаны имена исторических лиц, близких и не очень близких друзей. И не зная их, подчас непросто понять суть дела. Так что «поэма» получилась чисто семейной, домашней.

«Эйдельманиада» откликалась на самые злободневные события в нашей «семейной» жизни. В одном из снов Тоник живет на Мойке и видит себя самим Пушкиным. Известно, что Пушкин частенько брал в дорогу свое любимое вино — мадеру. Его походный графин и сейчас можно видеть в музее на Мойке. Когда тайный роман Тоника с его будущей женой Юлией Мадорой был в разгаре, в «поэме» появилась строфа:

И снится Эйдельману сон, Что он… не любит Фикельмон. Что любит вместо Хитрово Мадеру. Больше ничего.

Тоник негодовал и обзывал меня стукачом. Хотя для всех друзей это уже не было секретом. Но самое большое возмущение, особенно у Якова Наумовича, вызвало то место, где Тонику снится здание ЦДЛ, похожее на израильский парламент — кнессет. Конечно, современное здание кнессета я, автор, тогда еще не видел. Да оно и построено тогда еще не было. И вообще Израиль в то время нам казался недоступной экзотической землей вроде Соломоновых островов. Сон этот начинался так:

И снится Эйдельману сон: В Иерусалиме будто он. Не в Новом Иерусалиме, Не в Истре, не в музее, нет. А в старом Иерусалиме, Где собирается кнессет. А внешне особняк кнессета На ЦДЛ похож анфас. Висят у входа три портрета: Жуковский, Пушкин и Данзас. За входом, где евреев гуща, Стоят Тургенев, Дельвиг, Пущин, За ними Огарев и Герцен, А с ними рядом Хаим Герцог. Стоит Бахметьев, а вдали Корсар в отставке Морали С «Полярною звездой» в руках, Звездою о шести углах.

Ну как тут не вспомнить слова Пушкина о странных сближениях? Много лет спустя я приехал в Израиль гостем Иерусалимского университета и тут же попросил сводить меня в кнессет. По определенным дням туда пускают посетителей. И увидел здание, удивительно похожее анфас на ЦДЛ, с той же плоской крышей и выступающим карнизом. Конечно, сходство относительное. Здание кнессета больше, и перед ним не узкая проезжая улица, а широкий розарий.

А Якова Наумовича Эйдельмана сейчас я понимаю лучше, чем раньше. Особенно когда делят российских писателей на русских и «русскоязычных».

5

…Кончились надгробные речи. Звучит голос Натана Эйдельмана. Это пленка с записью его последнего выступления на собрании писательской организации «Апрель». Запомнились его последние слова: «Сгущаются сумерки. Нам трудно. Но не надо унывать. Надо жить с хорошим настроением, с верой в завтрашний день…»

Это был не оптимизм, точнее, не то, что обычно понимают под оптимизмом. В книге «Революция сверху», вышедшей в конце лета 1989 года, за три месяца до смерти, он писал: «Несколько раз, начиная с XVI века, в русской истории возникали альтернативы „европейского“ и „азиатского“ пути… Очередная попытка — на наших глазах… Мы верим в удачу — не одноразовый подарок судьбы, а трудное движение с приливами и отливами, — но все же вперед. Верим в удачу: ничего другого не остается…» В ноябре 1989 года он знал, что самое трудное время еще впереди. Он не идеализировал Горбачева, но неизменно защищал его. Он знал историю страны, в которой живет. Менее чем через месяц уйдет из жизни А. Д. Сахаров. Вскоре в Нью-Йорке мне попадется газета со статьей памяти А. Д. Сахарова и Н. Я. Эйдельмана, с их портретами. При жизни они не встречались.

Он никогда не был диссидентом. Но его книги о Герцене, декабристах, Пушкине читались почти как самиздат. Все было написано открытым текстом, читать между строк (как учил Кузьма в школе) не приходилось. Это не было искусство аллюзии, это был честный талант историка. Недаром он любил повторять слова Белинского: «Мы вопрошаем… прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем». Книги его в это глухое время были как глоток свежего воздуха.

Перестройка не застала его врасплох, как других, ему не пришлось «перестраиваться», и менее всего он хотел кого-то упрекать, обвинять, с кем-то сводить счеты. Но один случай был особенным.

Как-то на даче в Переделкине за ужином Эйдельман протянул мне несколько машинописных листков. Это было его письмо в Красноярск писателю В. П. Астафьеву. Я любил мужественную и талантливую прозу Виктора Астафьева, его превосходный язык. Письмо было сдержанным, но гневным. Эйдельман нашел у Астафьева шовинистические акценты. В письме он писал о гуманистических традициях русской литературы, говорил о том, что за измену им искусство мстит бесплодием. Бесполезно было уговаривать Эйдельмана не отправлять письмо, я знал его характер.

Ответ Астафьева поразил меня. Он писал об ответственности евреев как народа за убийство царя Николая и этим, в частности, объяснял, почему отец Эйдельмана, пройдя всю войну, просидел в лагере почти пять лет. Тяжело было читать эти письма, а вскоре они стали ходить по рукам, их читали по радио «Свобода» и другим «голосам».

«Современник», «Молодая гвардия» и близкие им по духу издания начали травлю Эйдельмана. В «Правде» появилась статья, где его обвиняли в «нарушении этики», в том, что он намеренно предал гласности личную переписку. Стоит ли говорить, что письма были совсем не личными, они волновали все общество. А Тоник тяжело переживал. Его тревожил не только поднявший голову антисемитизм. Он видел здесь проблему таланта и нравственности, извечную проблему, волновавшую еще Пушкина. В эти месяцы его часто спрашивали после лекций, не хотел бы он уехать жить на Запад. Он отвечал, что работать в западных архивах интересно, но жить в России еще интереснее, так как можно не только заниматься русской историей, но и участвовать в ней.

6

Наконец собрали стога цветов, подняли гроб и понесли к выходу. Улица Герцена запружена народом, перестал ходить транспорт. Автобус тронулся… Во дворе Донского крематория нас встретила поздняя осень с гнилыми листьями и талым снегом.

Листопад в монастыре. Вот и осень, — здравствуй…

Эйдельман любил стихи Саши Городницкого, любил и самого Сашу. Он вообще любил своих друзей, особенно школьных, любил нежно и преданно. Школьной компанией мы часто встречались в июне в Поленове, на дне рождения нашего одноклассника Феди Поленова, внука великого художника. Его мы в шутку звали «парторгом собственной усадьбы». В неурочные для музея часы Эйдельману нравилось бродить по прохладным скрипучим половицам комнат, рассматривая галерею предков Федора Дмитриевича. Как-то в жаркий день мы собирали землянику на склоне Веховского холма. Там, среди старых поленовских могил, в густой траве попадались крупные сладкие ягоды. Нас разморило, и мы прилегли, любуясь синей излучиной Оки. Тоник вдруг сказал: «Вот мы с тобой не знаем, где нас похоронят… А Федя будет лежать здесь, он это знает еще при жизни». Помолчал и добавил: «Сегодня в портретной стоял у державинского шкафа с посудой и подумал, что между Гавриилом Романовичем и Федей всего-то несколько поколений, рукой подать».

Шли годы, личная жизнь моего друга менялась. Романтическая арбатская жизнь ушла навсегда. Юлия Мадора стала его второй женой, возник новый дом, в котором они оба много и счастливо работали.

7

На девятый день после ухода Эйдельмана мы собрались в его последнем доме. Тяжко было смотреть на стены, портреты и вещи. Вот в этом кресле он совсем недавно сидел, эту книжку снимал с полки и не успел задвинуть… Я зашел в его комнату и тихо посидел за его рабочим столом. На глаза попалось письмо, написанное его рукой. «Дорогая Хайди! Я заполнил все, что смог. Мне пока неизвестен номер авиарейса: мы летим до Цюриха 6/XII — обратная дата открыта…» Эта записка секретарю швейцарского посольства были последним, что он написал. 6 декабря он и Юля должны были лететь в Женеву как участники диалога «Запад — Восток». Всего только семь дней не досчитала ему судьба — а вдруг там бы его спасли! И эта открытая дата обратного билета… Сейчас она казалась роковым предчувствием. Вообще после его смерти меня преследовали какие-то страшные мысли. Через несколько месяцев после похорон вышла его книжка о первой поездке за границу, в Италию. Она называлась «Оттуда»…

Поделиться с друзьями: