Я — русский еврей
Шрифт:
— Paolo, be careful, you will catch cold again [70] .
А он вынимал трубку и показывал ею на раскрытое окно:
— Ragazzi, primavera [71] .
Паоло был лишен авторского тщеславия и охотно раздавал идеи. Иногда только намеком. Наклонялся над чьим-нибудь столом и, указывая все той же трубкой на кривую, говорил:
— А если подумать, то здесь — максимум.
И отходил в сторону. Когда его просили объяснить результат, он подходил к доске, и вокруг него собиралась вся группа. Кончив писать формулы, он снова втыкал трубку в рот и, отряхивая от мела руки, говорил, как бы стесняясь:
70
Паоло, будь осторожен, ты опять простудишься! (англ.)
71
Ребята, весна (ит.).
— Я только сформулировал то, что вы уже получили. А теперь давайте думать вместе.
Работая вместе, Вольф и Паоло сильно продвинули теорию фотографического процесса.
Жизнь и работа в Хэрроу протекали счастливо, но покоя не было. Вольф и Лиза ждали писем из Берлина. Отец писал бодрые письма, которые надо было читать между строк. Его еще держали в «Сименсе». Но «они» действовали уже вовсю, не оставляя ни у кого иллюзий. Многие знакомые исчезали неизвестно куда, многие уезжали. Хайнца выгнали из банка, и он полгода пролежал у себя в комнате на диване, боясь выйти на улицу. А потом уехал в Париж и жил там неизвестно на какие деньги. Уезжая, сказал, что «их» в Париже нет и никогда не будет. Рафаэль вместе с товарищем и его подругой уехали в Амстердам. Отто полагал, что там все-таки спокойнее. А Ева оставалась дома с родителями. Вольф и Лиза умоляли их приехать, и как можно быстрее. Но Отто как будто не спешил. Как-то рано утром к нему домой прибежал его механик и сказал, что накануне вечером пришли какие-то люди в штатском и опечатали лабораторию. Позже позвонила секретарь директора и, ничего не объясняя, волнуясь, попросила Отто приехать. Он совсем уже собрался и вышел во двор к своему старому «форду», как почувствовал сильное сердцебиение и присел на землю. Его уложили. Вечером пришел его школьный друг, знаменитый на всю страну кардиолог, недавно изгнанный из собственной клиники. Друг всех успокоил, сказал, что это всего-навсего аритмия. Утром Отто почувствовал себя здоровым, но в институт не поехал. Он не поехал туда ни на следующий день, ни через неделю. Знакомый адвокат помог получить паспорта, и в самом конце лета тридцать восьмого года Отто Берг с женой и дочерью уехали к сыну. Вольф потом говорил, что отец успел вскочить на подножку последнего вагона. Через два месяца в Хэрроу пришла весть о «Хрустальной ночи» [72] …
72
Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин — еврейский погром (серия скоординированных атак) по всей нацистской Германии, в части Австрии и в Судетской области 9-го ноября 1938 года, осуществленный военизированными отрядами СА и гражданскими лицами. Полиция самоустранилась от препятствования этим событиям.
С работой в Лондоне Отто Бергу не повезло. Даже такому специалисту с именем, как он, в его возрасте трудно было найти место. И Отто сидел дома, на этот раз в доме сына, проглатывая газеты и молча переживая. Как-то Лиза, вернувшись домой с покупками, увидела отца, неподвижно сидящего в кресле и читающего «Таймс». Лицо его было прикрыто газетой. Через час она подошла к нему звать к чаю, но он не отвечал. Тогда она догадалась убрать газету, которую он крепко держал в руках…
Его похоронили на деревенском кладбище в Иордансе. На могиле поставили большой гранитный камень. Это случилось в августе тридцать девятого года. А через месяц началась мировая война.
Хайнц Берг жил в маленьком дешевом пансионе на улице Сент-Антуан у площади Бастилии. Было начало февраля сорок первого года, в Париже стояли немцы. Хозяйка, добрая старуха, потерявшая сына на немецком фронте в 1915 году, говорила ему, что к ней дважды приходили из полиции. Проверяли документы, интересовались жильцами. У Хайнца не было ни визы, ни подходящего паспорта. Старуха глядела на него и вздыхала. Застенчивый, вежливый Хайнц напоминал ей сына. Такие же светлые близорукие с прищуром глаза, курчавые волосы. Только у Франсуа волосы темнее. И сейчас он уже «перерос» бы Хайнца, ему было бы чуть за сорок. Хайнц задолжал ей за четыре месяца, и хозяйка не напоминала ему. Вольф аккуратно присылал ему деньги. Последний раз деньги пришли осенью, но за это время Хайнц, опасаясь облавы, дважды менял адрес. Сейчас денег почти не осталось. Уже с месяц он ел раз в день в дешевой брассери [73] на улице Сент-Оноре. Стояли теплые солнечные дни. Соломенные кресла и мраморные столики вылезли из брассери на тротуар под красный тент. Он садился за свой столик, и Жак, знакомый бармен в белой рубашке с бабочкой и в черной жилетке, выносил ему сэндвич и стакан пива. С Жаком он познакомился в танцклубе на улице Ваграм у Елисейских палей, где снимал комнату в прошлом году. В клубе он подрабатывал игрой на скрипке, а Жак приводил туда своих девчонок.
73
Брассери (букв.: «пивоварня»; фр.) — тип французских кафе.
В один из февральских дней, возвращаясь из брассери в пансион, Хайнц остановился у памятника Бомарше, чтобы перейти улицу. Жил он в доме напротив. Рядом стояла девушка и, задрав голову, пристально смотрела в лицо старому драматургу. Хайнц, проходивший здесь каждый день, как будто и не замечал памятника. Но теперь он почему-то тоже поднял голову. Бомарше усмехался, скрестив на груди руки и зажав в одной из них трость. По-прежнему глядя вверх, девушка сказала:
— Quelle maniere originate de tenir sa cannel [74] .
74
Какой оригинальный способ держать трость (фр.).
Полагая, что обращаются к нему, вежливый Хайнц спросил:
— Est-ce que monument vous plait? [75]
Она внимательно посмотрела на него, прежде чем ответить. У нее были светлые волосы, убранные сзади в пучок, выпуклый чистый лоб и широко расставленные серые глаза. Девушка была высокой, почти одного роста с Хайнцем.
— Ведь вы не француз? — спросила она по-французски, не отвечая на вопрос. — Вы случайно не немец?
— Да, я из Берлина. А как вы это узнали?
75
Нравится ли вам памятник? (фр.)
— По произношению, — и она перешла на немецкий. — Я тоже выросла в Берлине. Вы спросили про памятник… Да, он мне нравится и почему-то напоминает Пушкина. Может быть, из-за трости. Пушкин очень любил трости.
— А вы читали Пушкина? — спросил Хайнц.
— Да, в подлиннике.
Хайнц с удивлением посмотрел на нее.
— Я ведь русская, родилась в Петербурге. Меня после революции годовалым ребенком родители привезли в Берлин. Но вот уже пять лет, как я в Париже.
Хайнц не заметил, как, разговаривая, они пошли в сторону от его пансиона по направлению к Риволи. Знакомство было для него всегда трудным делом, но на этот раз, он сразу это почувствовал, инициативой прочно овладела новая знакомая. А в пансионе ему все равно было нечего делать.
Она происходила из старинной дворянской семьи. Ее звали Ольга Дурново. До революции у отца, адвоката, был собственный дом в Петербурге.
— Мой отец был либеральных взглядов, — рассказывала Ольга. — Давал деньги и эсерам, и большевикам. В нашем доме перед революцией редактировали «Правду». А зимой восемнадцатого года явились люди в кожанках с револьверами на боку и велели убираться на все четыре стороны. Здоровенный матрос вытряхивал мамины шкатулки в отцовский портфель. Туда летели жемчуг, серьги, бриллиантовые кольца. Уже собираясь уходить вместе с портфелем, матрос взглянул на маму и велел снять кольца с руки. Обручальное никак не снималось. «Давай, давай, — сказал матрос. — А то отрежем с пальцем». Хорошо, что папа догадался намылить палец. Я думаю, что матрос не шутил. В ту же зиму моего деда, старого Дурново, крестьяне сожгли в его собственном доме. Тогда жгли помещичьи усадьбы по всей Тамбовской губернии. Жить нам было негде, да и страшно было очень, и мы переехали на нашу дачу в Финляндию. И уже оттуда, потеряв всякую надежду вернуться в Россию, уехали в Берлин. Мне тогда было чуть больше года. Нацисты понравились родителям не больше большевиков, и мы перебрались в Париж. Родители умерли здесь почти в один год. До самой смерти были уверены, что Гитлер большой войны побоится и до Парижа не дойдет. Но, как видите, они идут за нами по пятам.
Услышав «они», Хайнц вспомнил отца. И то, как он сам был наивен, когда верил, что можно укрыться в Париже. В это время он и Ольга шли по Риволи мимо памятника Каспару де Колиньи и гугенотам, погибшим в Варфоломеевскую ночь. Ольга остановилась. Посмотрела через чугунную ограду и сказала:
— Так всегда было и будет. Сначала зарежут, а потом ставят памятник. Думаю, что и деду моему когда-нибудь поставят. Ведь он был русский писатель. А кроме того, мы, Дурново, потомки Пушкина.
Деревья в саду Тюильри еще не распустились и не заслоняли просторную набережную Сены. День стоял теплый, весенний. На зеленой лужайке перед Лувром сидели и грелись на солнце парижане и резвились ошалевшие от весеннего воздуха собаки. Войны здесь не было.
— Зайдем в Лувр, — предложил Хайнц. — До войны я как-то был здесь в гостях у Джиоконды. И с тех пор — ни разу.
Они постояли перед картиной [76] .
— Знаешь, — сказала Ольга (они незаметно перешли на «ты»), — каждый раз, когда я на нее смотрю, меня охватывает стихийный ужас. Под каким бы углом ни смотреть на нее, слева или справа, она глядит на тебя в упор и одинаково пристально и насмешливо. У меня такое чувство, будто она хочет мне что-то сказать. Что-то очень личное… Я открыла это для себя, но думаю, что это известно и об этом не раз писали.
76
В годы войны картина не находилась в Лувре (прим. верстальщика).
Выйдя из Лувра, Ольга предложила где-нибудь перекусить. Хайнц, подумав, что Жак выручит и на этот раз, предложил зайти в брассери. Это было рядом. Жак, посадив их за столик в глубине темного зала, посмотрел на Хайнца из-за спины Ольги, закатил глаза и поднял большой палец. Ольга понравилась. Когда гарсон принес им по порции жаркого и зажег на стопе свечу, Хайнц спросил ее, что она будет пить. Ольга, улыбаясь, предложила:
— Давай закажем «шато петрюс».
— А что это за вино?
— Бордо. Одна бутылка стоит сотню франков.