Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Через несколько лет я приехал на месяц в Цюрих поработать в его институте. Жил я в его доме в Форхе, в гористом пригороде Цюриха. Происходило это в декабре. В самом Цюрихе зимы не было. Нарядные рождественские улицы, умытые дождем и обогретые солнцем, зажигались по вечерам миллионами лампочек, маленьких, как снежинки, свисавших с деревьев и кустов и протянутых на проволоке через улицы. На главной улице Банхофштрассе весь этот праздничный свет отражался в огромных витринах банков, выставлявших напоказ за толстыми стеклами часы, бриллианты и золото. Кто-то сказал тогда, что их подвалы уходят глубоко под землю, и там хранится все золото мира. А наверху, в Форхе, стояла зима, и снег мягко укутал дома и деревья. Дом Бергов стоял на горе, в стороне от дороги, спускавшейся к озеру Грайфензее. Дорога, обсаженная яблонями и черешней, шла мимо старых фермерских домов и коровников с открытыми настежь дверями, и теплый запах навоза и молока мешался с запахом разогретого солнцем снега. За озером снежный склон с островками хвойного леса поднимался к самому горизонту, к цепи альпийских гор. Они виднелись из окон дома, и иногда их можно было принять за облака. А за домом, на вершине горы, на южной стороне открывался вид на Юнгфрау, Пилатус и Риги. Вечера мы проводили дома. Лиза играла на рояле. В гостиной стоял черный «Stainway», доставшийся им от родителей Вольфа. Крышка рояля была завалена старыми растрепанными нотами. Перебирая их, Лиза спрашивала каждый раз: «Ну, что бы такое сегодня?..» И выбирала очередную сонату Бетховена или Брамса. По утрам мы вместе пили кофе. Сыр, масло и мед стояли на вертящейся тарелке, которую каждый по очереди поворачивал к себе нужной стороной. За кофе Вольф просматривал газеты. Потом мы спускались с ним в гараж и отправлялись на машине в город, в институт. Домой возвращались по отдельности. После работы я частенько заглядывал в кино на Нидердорфштрассе, где шли фильмы, о которых в Москве мы только мечтали. Некоторые из них показывали на закрытых просмотрах в Московском Доме кино, и легенды о них переходили из уст в уста. А здесь я входил в темный пустой зал, где, полуразвалившись, сидели еще два-три чудака и, хрустя картофельными чипсами, смотрели «Последнее танго в Париже» или «Сладкую жизнь». Об увиденных фильмах я рассказывал Лизе и Вольфу, но это, как мне казалось, было им неинтересно.

Однажды за утренним кофе Вольф, просматривая газеты, увидел объявление о неделе китайских фильмов в Цюрихе. Лиза и он разволновались. Лиза сказала:

— Давайте пойдем сегодня же. Я поеду в город и возьму билеты на восьмичасовой сеанс. И ты, конечно, вместе с нами, — сказала она мне.

Идти на китайский фильм мне не хотелось, и я сказал, что хотел бы задержаться в институте.

— Нет, нет, — настаивал Вольф. — Ты обязательно пойдешь с нами. Китай — великая страна, и мы должны лучше ее знать. Без нее нет мировой пауки и культуры.

Делать было нечего. В этот день проливной дождь стеной встал над вымершим городом. Набережная Лимата обезлюдела, сама река вскипела пузырями, бесчисленные лебеди куда-то скрылись, и даже широкая шляпа каменного Цвингли не защитила его от дождя. Реформатор стоял весь черный, с его каменного плаща ручьями стекала вода. У кинотеатра на набережной я увидел длинную черную змею из зонтов. Это была очередь на китайский фильм. Лиза и Вольф стояли у ярко освещенных дверей и поджидали меня. В зале яблоку негде было упасть, хозяин в проходах поставил стулья. Два часа на экране мелькали дацзыбао [67] , транспаранты и знамена, красный цвет слепил глаза. Содержание было понятно из немецких субтитров. Два молодых китайских рыбака соревновались, боролись за звание ударника коммунистического труда. Они полюбили одну девушку. Девушка отдала свое сердце победителю соревнования…

67

Дацзыбао — рукописная стенгазета в Китае, используемая для пропаганды, выражения протеста и т. д. Право на написание дацзыбао было закреплено в конституции КНР 1975 г.

Ночью мы возвращались на машине в Форх. Ехали молча. В горах дождь перешел в снежную пургу. Хлопья снега, как ночные бабочки, летели на свет фар и залепляли ветровое стекло. По радио скрипка играла «Чакону» Баха. По обеим сторонам горной дороги у домов стояли зажженные елки, а в просвете между деревьями, на поворотах, открывалось море огней Цюриха. О фильме я забыл. Но на следующее утро за завтраком Вольф спросил меня о нем.

— Ты знаешь, — сказал я (мы были уже на «ты»), — есть один московский анекдот… В Москве его не расскажешь, — он «с бородой». Но здесь его наверняка не знают, и он по делу. Так вот… Обычный треугольник: муж, жена и любовник. Муж неожиданно приходит домой, и жена прячет любовника в шкаф, где он проводит всю ночь. А в шкафу висят ее платья, надушенные самыми дорогими французскими духами. Ну, такими, о которых наши московские дамы только мечтают. Но шкаф закрыт, и дышать нечем. Утром муж уходит на работу, и задохнувшийся от дорогой парфюмерии любовник почти замертво выпадает из шкафа. Она его спрашивает: «Милый, чем тебе помочь? Проси чего хочешь!» И он отвечает в беспамятстве: «Пожалуйста, кусочек… маленький… говна». Это как раз то, чего вам здесь в Цюрихе не хватает… Это я понял вчера в кино.

Конечно, я был неправ. Западной жизни я еще не знал, и меня лихорадило от увиденного. Но Вольф и Лиза смеялись. Оба они были квакерами. Я знал, что Вольф происходил из еврейской семьи. И они многие годы помогали и Израилю, и палестинцам. Их волновала не политика, а судьба людей, попавших в беду. Как-то вечером, окончив играть, Лиза вспомнила о Клаусе Шайке, товарище Вольфа по Гумбольдтскому университету, погибшем в Освенциме. И тогда Вольф сказал:

— Мне повезло. Во-первых, я сам уцелел. А во-вторых, видел три самых ужасных места гибели людей: Освенцим, Хиросиму и Помпею. Иногда я думаю о таком мысленном эксперименте. Что, если всех жителей Земли, конечно, по очереди, отправить туда на экскурсию. Может быть, тогда люди наконец-то поймут бессмысленность войны, глубину страданий… Но чаще я сомневаюсь, что это поможет. Вы только представьте себе. В Хиросиме самый популярный сувенир — фотография военной школы, уцелевшей после атомного взрыва. Каркас здания на фоне каменной пустыни. Туристы ее покупают и развозят по свету. А в этой школе, может быть, и воспитались те самые генералы, которые напали на Перл Харбор. А Освенцим… Помню, как я ехал туда в автобусе из Кракова с Киселем, профессором тамошнего университета. Это был обычный рейсовый автобус, и он был битком набит. Перед выходом женщина, стоявшая за нами, спросила Киселя по-польски: «В Освенциме сходите?» Спросила так, как будто речь шла о какой-нибудь обыкновенной автобусной остановке, вроде нашего Форха. Когда я, ослепший от слез, не помня себя, вышел наконец из лабиринта бараков с грудами обуви, мешками женских волос… вышел на какой-то заросший травой пустырь за лагерем, меня окружили цыганки с детьми. Они просили денег. Я знал, что нацисты уничтожали цыган в Освенциме. И вот теперь на этом пепелище, где когда-то стояли газовые камеры и печи, их внуки ловят туристов и просят милостыню. Я выхватил бумажник и стал раздавать все деньги, какие у меня были, и, если бы не Кисель, схвативший меня за руки, остался бы ни с чем. Не на что было бы вернуться.

— Ну а Помпея? Это ведь совсем другое… нечто нерукотворное, — спросил я.

— Помпея… Нацисты уничтожили печи в Освенциме и Треблинке. Думали, что тайну не раскроют. Но остались в живых свидетели, и мир узнал о трагедии. А свидетелей гибели Помпеи не осталось, если не считать Плиния. Но что он мог видеть, случайно проплывая мимо на своем корабле? Тайну Помпеи раскрыл Фиорелли. В Освенциме нацисты газом «циклон» душили людей и потом сжигали тела. Люди исчезали, уходили в дым и пепел. В Помпее лава и пепел Везувия тоже задушили людей, но не уничтожили их тел. За два тысячелетия тела сгнили и оставили в застывшей лаве полости. Фиорелли поступил как скульптор. Он заполнил полости в лаве жидким гипсом и откопал из лавы скульптуры погибших. Я видел там мать, прижимавшую к себе грудного ребенка. Старика, справлявшего нужду. Влюбленных, которых смерть застала в объятиях. История, конечно, хранит много тайн. Но я уверен, что массовой гибели людей скрыть нельзя. Нацисты этого не понимали.

— И не только они, — сказал я. — Геологи рассказывают, что на нашем Севере, возле Магадана, находят кости, целые незахороненные скелеты, оставшиеся от ГУЛАГа. Попробуй, захорони и скрой такую массу тел в вечно мерзлой земле…

Но Вольф почему-то не захотел говорить о ГУЛАГе. «Архипелаг» Солженицына я видел на полке в его кабинете. А вот говорить об этом он тогда не захотел. В тот вечер, рассуждая о гибели и спасении мира, Вольф вспомнил английского физика-теоретика Дирака, с которым встречался в Лондоне.

— Дирак считал теорию верной, если она обладала математической красотой, — сказал Вольф. — Если теория была ошибочна, то, по его мнению, просто потому, что недостаточно красива. Дирак рассказывал мне, что Капица, когда он работал в Кембридже, дал ему почитать «Преступление и наказание» Достоевского, конечно, в английском переводе. Я спросил Дирака о его впечатлении об этой книге. Дирак был скуп на слова. Он сказал только, что нашел у Достоевского ошибку. Где-то у него в тексте солнце всходило дважды в день. Не знаю, так ли это… Но вот что интересно. И Дирак, и Достоевский придавали красоте мистическую силу. Достоевский считал, что красота спасет мир, а Дирак полагал, что она его объяснит. Я не вину здесь ни мистики, ни противоречия. Ведь красота — это Бог.

В семидесятых годах Вольф часто ездил в Китай, ГДР и к нам, в Союз. Читал лекции, консультировал, помогал, открыл дорогу многим молодым ученым. Последний год его жизни был окружен какой-то мрачной тайной. Однажды к ним в дом приехал из Берна незнакомый человек и уединился с Вольфом в его кабинете. Он представился агентом секретной швейцарской полиции. Агент этот зачастил к Бергам и даже куда-то вызывал Вольфа для объяснений. Об этом Вольф рассказал мне в Кембридже, где он руководил международной конференцией. Вольф вспомнил тогда пушкинских «Моцарта и Сальери» и сказал об агенте — «мой черный человек» и что он не дает ему покоя. Лиза и он жили в небольшой квартире в Ньютоновском колледже. Их соседом был нобелевский лауреат сэр Мотт, который частенько по старой памяти заглядывал к ним на чашку чая. Во время одного из чаепитий Вольф сказал:

— Я слышал в Москве славный анекдот про воробья, которого съела кошка. Не помню точно, как было дело, но мораль такая: если сидишь в говне, то не чирикай.

Он сильно изменился. Похудел. Вокруг его прекрасных глаз легли тени. Через несколько месяцев он умер от кровоизлияния в мозг.

Лет через десять мои дороги снова привели меня в Цюрих и снова на Рождество. В доме Лизы мало что изменилось. Ели мы все за тем же столом у окна с видом на Грайфензее. В гостиной по-прежнему стоял старый «Stainway», а на его крышке на разбросанных потах — несколько фотографий Вольфа и внуков. Лиза уже не играла. Она стала плохо видеть, продала машину. После завтрака я лопатой расчищал крыльцо от снега, нападавшего за ночь, и мы медленно под руку, огибая дом, поднимались на гору и подолгу стояли у семейной скамьи, любуясь грядой швейцарских Альп. Было тепло и солнечно, снежный склон горел на солнце, и от этого подножия елей казались совсем черными от растаявшего снега и опавшей хвои. Совсем как в России в конце марта. В один из таких дней Лиза рассказала мне историю семьи.

Она родилась на хуторе под Штаде, недалеко от Гамбурга. Семья Штефанс была известна в этих краях с XVI века. У отца, владевшего землей и лесом, была своя мельница. В озерах разводили карпа, в лесах промышляли охотой. В большом двухэтажном доме у Лизы была своя комната, типичная немецкая девичья. Посреди стояла широкая кровать, покрытая теплой пуховой периной, на стене у изголовья висело распятие и деревянная доска с нравоучениями, выжженными готическим шрифтом. Одно из них Лиза помнила до сих пор:

Поделиться с друзьями: