Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
— Ну, ну, а ты? Сразу и вперед?
— Да нет. Я смутился. Не знаю, что сказать. И отпугивать не хочется, я же как бы в разведку пришел, разузнать, как у них, пидоров, дела, как жизнь пидорская молодая течет, ну и не ожидал, что так прямо… Чего-то промекал, мол, постарше бы… А он, в смысле она, Жанна эта, говорит, все-таки с некоторым удивлением:
— Так вы пожилых любите? Или совсем старичков? У нас и тех и других много. Только они редко сюда на Штрих ходят, или по парам уже как семейные живут, или так, в одиночку кукуют, но это легко, я дам знать.
Потом я с этой Жанной про жизнь разговаривал. Не вообще про жизнь, а про их педерастическую жизнь. Он, в смысле она — Жанна, говорит, что как-то так вышло в основном из семей работников культуры. Много музыкантов, из балета людей, но есть и театральные артисты. У него самого, у Жанны, мама — народная артистка, живет с мужиком, тоже артистом, а родной отец где-то в другом месте, в другом городе ночует, тоже из артистов. Жанна жалуется:
— Ко мне, ну как вам сказать, молодой человек домой пришел, ма-ман сама в папильотках, в халате, не убранная, открыла ему и орет мне вглубь квартиры:
— Жанна, к тебе е…рь пришел.
Ну посудите сами, каково в моем положении:
— Маман, ну что ж вы меня на весь подъезд перед молодым человеком позорите?
Конфуз, конечно.
После нескольких таких походов и рассказов нашел себе Боря попутчика. Был у нас на курсе некий Шевалье. Ни имени, ни фамилии, жирноватый, килограммов на девяносто, такой мэн с истмата, кажется. Он обращался ко всем приблизительно так:
— Не соблаговолите ли, сэр, одолжить мне пятерочку до стипендии…
— Сиятельный граф, нет ли у вас завалящего учебничка истории марлена, плиз…
— Позвольте мне, сударь, внести некоторую ясность…
Ну и сам был по собственному выбору всеми называем — Шевалье. Роль такая.
Боря говорит:
— Я его предупредил: народ болезненно-мнительный. Никаких петухов и козлов, три раза подумай, прежде чем ответишь, на меня посмотри.
— Пришли, сели на лавочку, через некоторое время окружили нас пидоры, завязался разговор. Говорю только я (рассказ Бори Охгбер-га), оборачиваюсь на Шевалье: молчит, сдерживается, дуется, тужиться, но молчит, разговору не мешает. И тут один из них в исключительно вежливой форме у нас обоих спрашивает:
— А у вас есть опыт половых связей с однополыми людьми?
Я только было задумался, как бы поаккуратней ответить, но не успел. Шевалье, как конь молодой, уже больше не сдержался, захохотал как сумасшедший и заорал:
— Нет, сударь, не приходились… ха-ха-ха!
Конфуз! Пришлось спешно ретироваться. Едва ли снова удастся отношения наладить.
Я был у Бори на свадьбе. Маленькая темненькая армяночка, тоже дочь какого-то большого начальника республиканского масштаба: толма, каркандак, армянская кухня в Москве.
Последний раз я встретил Борю случайно не в случайном месте. Я уже давно защитился, приехал на родной факультет в командировку. И он тоже. Жил он не в столице Ереване, а в каком-то небольшом армянском городке.
— Первый секретарь горкома, кое-как на русском говорит, но плохо понимает. И учительница русского языка. Все остальные не только не говорят на русском и не понимают, не знают о его существовании. Хочешь жить, толму кушать — учи армянский.
При этом сам Боря за эти не более чем пять лет, что мы не виделись, говорил на родном русском с жутким базарным кавказским акцентом.
Саша Абрамов
Александр Иванович Абрамов.
Книга «Философы России XIX–XX столетий» открывается его именем.
Долго, несколько лет не звонил ему. Набрал, кто-то чужим голосом:
— Здесь таких нет.
Через месяц набрал опять. Тот же ответ. Прошло еще пару месяцев. Послал Люсю, у нее рука легче. Подняла трубку женщина:
— Такой здесь не живет. Его многие спрашивают. Не знаем. Нам этот телефон дали.
Я уже в ужасе, догадываюсь, набираю «Яндекс».
Умер. Четыре года назад.
Саша! Друг дорогой.
Познакомились мы с ним одним из первых. Длинный, за метр девяносто, и худой, как вьюнош. Он был так худ, что вершина его небоскреба чуть покачивалась, даже когда он стоял разговаривал. К тому же у него была Х-образная кривизна ног. Через пару лет он тяжко и неудачно упал, сломал свою длинную ногу, лежал, потом полгода ходил на костылях и за это время набрал как минимум килограмм сорок. Отяжелел, ходил вперевалку, еще совсем молодым, ему и тридцати не было, стал похож на уважаемого профессора, лицо гладкое, голова почти лысая.
И сразу же об этом: он дико заикался, закатывался. Кроме одноклассника Саши Баранникова, может быть, никто из сотни моих знакомых заик не закатывался столь тяжко. Еще в студенчестве стал с этим бороться, долго лежал в психбольнице. Там их, лечащихся от заикания, заставляли выходить на улицу и обращаться с простым вопросом к прохожим.
Для себя Саша подобрал вопросик:
— Не подскажите ли, как пройти на улицу адмирала Колчака?
Задавать такой вопрос было не страшно — за спиной сумасшедший дом. Обычно люди просто отскакивали и, заикаясь, говорили, что не знают такой улицы.
— Только один пролетарий не утратил своей пролетарской бдительности, долго подозрительно рассматривал меня и веско ответил: «Такой улицы нет и быть не может. Адмирал Колчак — белогвардеец, враг советской власти».
Тяжелая, упорная, ежедневная борьба с заиканием дала результаты. Саша сам напросился читать лекции, и все больше, больше, в конце жизни он стал говорить почти гладко. Предчувствуя волну заикания, он замолкал, делал два-три широких, как вынутая из воды рыба, зевка во весь рот и с усилием продолжал говорить.
Из психушки он приносил специальные тесты и проверял всех желающих.
По-моему, он искренне радовался, торжествовал, что и по этим тестам я получался лучше всех, изобретательным и предусмотрительным, самым нестандартно мыслящим (а Володя Жуков, наоборот, как ребенок обижался, что по итогам опять оказывался самым заурядным, заранее предсказуемым. Он даже со слезами в голосе угрожал, что в следующий раз наответит как-нибудь позаковыристей. Но опять выходила серединка).
Люся говорила: