Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Есть масса людей, которым трудно дается математика, я слышал, что и у самого Гегеля успехи в этой науке были более чем скромные. Ничего страшного, другой склад ума. Даже можно сказать, не склад, а сарай. И среди них есть такие, которых можно обучить некоему птичьему языку (ага! Щебет). Их фразы составлены с учетом грамматики языка и, если не пытаться вникнуть в их смысл, выглядят разумными. Можно сказать, что на этом языке можно даже общаться. Не передавать информацию, конечно, но вот как птички на птичьем базаре: я жив, я жив, я здесь, я здесь…
Выдумав эту гипотезу, я решил ее проверить.
Тут на факультете когда-то, вы, Валерий, не застали, подобные птички просто-таки господствовали, и я, признаться, в их обществе чувствовал себя неуютно. Но как-то, находясь между ними и слушая их поочередные трели:
— Но ведь в начальный период становления некоей сущности убывание ее угасания становится самодостаточным, чтобы полностью отрицать саму идею поглощения появления или возникновения…
А другой ему так же и отвечает.
Тогда я набрался храбрости и тоже ввязался в разговор мудрецов. Не задумываясь о смысле, я переставил эти же слова и сморозил что-то вроде:
— А я полагаю, что полнота отрицания самой идеи возникновения опосредуется в своем становлении в форме утверждения убывания угасания идеи рождения и перерождения…
После этих моих слов воцарилась тишина. Надолго. Потом самый мудрый, обращаясь уже лично ко мне, сказал доверительно:
— Но ведь это мы находим у самого Гегеля, который говорил… — и опять запустил в меня фразой из десяти — пятнадцати этих же слов в новой для меня перестановке.
Но тут уж я был готов. Для разгона сделал вид, что фраза заставила меня задуматься, согласился с говорившим, а разогнавшись, запустил в него конструкцию слов, наверное, из сорока, там, по-моему были повторы, опыта-то у меня не было, но они прямо-таки отшатнулись. Мы еще пару раз обменялись трелями и расстались с уважением друг к другу.
После этого еще долго мне с разных сторон говорили, что эти птицеязыкие между собой полагают меня своим, даже и большим, самобытным специалистом, скрывающим за непостижимой для них логикой свое подлинное пристрастие.
На старших курсах и в аспирантуре мы иногда со всей кафедрой ездили на конференции, и я нередко попадал с Евгением Казимировичем в один двойной номер[20]. Он не возражал, и мы с ним после банкетных возлияний иногда по полночи не спали, разговаривали, беседовали за жисть.
— Вы знаете, Валерий, семья полностью отгородила меня от жизни. Живем в МГУ[21], за последние лет десять, а то, может быть, и пятнадцать-двадцать, я ни разу не ходил ни за чем ни в один магазин, не знаю, как они выглядят, что продается, сколько стоит.
Практически я и людей-то не вижу. Обычных нормальных людей. Ну понятно, семья. А все другие — это какие-то особые люди: профессора, доценты, аспиранты, студенты, — народом не назовешь. Особый народ. Особые разговоры, другие проблемы.
Я не вижу, но догадываюсь, что в стране идут какие-то процессы, я бы сказал — негативные. У нас же много студентов учатся из стран Африки, Азии, Южной Америки. Как правило, коммунисты. У многих близкие родственники за убеждения погибли или сидят в тюрьмах. Они приезжают к нам прямо-таки оголтелыми, чуть не в драку лезут за коммунистические идеалы. У меня был эпизод, когда после экзаменационного разговора с таким студентом, он на меня пожаловался в партком. На мой ревизионизм, оппортунизм, отзовизм, меньшевизм.
Дело даже слушать не стали. Меня тут хорошо знают («лучше не связываться», — успел мысленно вставить я), трудности перевода…
Но я не об этом.
Оказалось, что они такие идейные только когда приезжают, на первом курсе, а к последним курсам они в чем-то разубеждаются, разуверяются, подают заявление о выходе из компартии. Это же скандал. Вышестоящие партийные организации в гневе и недоумении. Приезжают посланцы братских партий, приезжают уже убежденными, хотят стать еще и грамотными, а вдруг все рушится…
В чем причина?
Мухаммед Али
Я эту проблему знал и рассказал ему о Мухаммеде Али, которого знал хорошо.
Мы только-только разместились на первом курсе в комнате общежития на Ломоносовском проспекте. И в нашу комнату на четверых подселили негра. Невысокий, стройный, даже худенький, ярко-коричневого лоснящегося цвета, но с европейскими чертами лица, тонкие губы и нос. Пальцы у него исключительно тонкие и длинные и, когда он держал сигарету, заметно и далеко загибались назад. Когда кто-то случайно и в уважительном тоне назвал его негром, он взорвался:
— Вы ничего не понимаете. Увидите темнокожего человека и орете: негр! Но это другая раса. Я не негроид, посмотрите на мои пальцы, нос, губы, я — араб. Кожа у меня темная, это часто у арабов, но я не негр, запомните: я — араб.
Он представился — Мухаммед Али. Это был псевдоним. Под этим именем он укрылся от суданских властей. Настоящего его имени я не запомнил. Он выглядел молодым, юным, но сказал, что за революционную деятельность был схвачен и три года просидел в камере суданской тюрьмы. В одной камере с первым секретарем коммунистической партии Судана (не помню имени). С таким учителем он стал совершенно беззаветным бойцом за коммунизм. Когда он вышел, его уже ждали новые документы на имя Мухаммеда Али и рекомендация сокамерника в МГУ на философский факультет.
В те времена студенты уже шутили о политике и еще опасливо, но уже делились анекдотами. Шестидесятые годы. Вознесенский, Евтушенко, Ахмадуллина, Окуджава…
Но если кто-то по неосторожности шутил так при суданце, глаза Мухаммеда заплывали кровью, он сжимал свои крошечные кулаки и орал:
— Мой отец погиб, мои братья до сих пор в тюрьме, весь мир смотрит на вас, на СССР, как на единственную, но великую надежду, а вы смеете…
Уже через месяц Мухаммед Али за свои огромные политические заслуги был избран главой общеарабского землячества в Москве, и в нашей комнате едва ли не ежедневно стали собираться комитетчики. Конфиденциальность была полной, ну кто знает по-арабски? А выступал почти всегда Мухаммед. Вообще, из всего, что эти люди говорили за столом, более половины всегда говорил он.
Во время речи у него глаза наливались кровью, потому что он не негр, а араб.
Я попросился, чтобы меня перевели в другую комнату. Наши отношения с Мухаммедом замерли, мы отдалились, он специализировался на отделении научного коммунизма, враждебном логике да и находящемся в другом конце длиннейшего коридора.
Он был на втором курсе, когда мы случайно встретились в городе, и он, чуть-чуть секретничая, сказал:
— Когда мы сделаем революцию у нас в Судане, мы мавзолеев строить не будем.