Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
— Да, видно, что хорошо решает задачи, понимает. А как у него с теорией?
И тут… Юрий Николаевич был вообще хорошим человеком, интеллигентным, милым, если не считать того, что на партийную должность ушел, а тут проявилось то, в какой стране мы живем.
Нееет! Он не сказал правду, что ответ мой был между тройкой и четверкой, он тоже пожинал плоды неожиданной удачи.
— Блестящий ответ, Евгений Казимирович! Не просто правильный, полный, но то, что можно для первого курса назвать «глубокий ответ». Я собирался ему поставить «отл». Каково ваше мнение?
— Конечно, конечно, по задаче видно, хороший студент, понимающий.
И ко мне:
— Вы не собираетесь специализироваться по логике?
Уже собрался.
Вопросы
Потом мы еще много и часто встречались с Войшвилло, и постепенно я полюбил его. Некто распространял про него слухи, что он дурак, тупица. Но я точно знаю, он не был дураком. Неверно будет сказать, что старание, терпение заменяли ему ум. Нет. Он был определенно умным человеком. Даже остро умным, но не быстро умным. Е. К. относился к породе тугодумов. В споре, даже сугубо логическом, для него профессиональном, он проигрывал быстроговорящим и соображающим фейерверкерам. Но потом, как Ботвинник после домашнего анализа отложенной партии, он находил своего соперника и обидчика, закрывался с ним в аудитории и за час-другой пункт за пунктом разделывал болтуна и этим походил… ну да, конечно, — на бульдога.
Войшвилло запомнил меня. И буквально на следующей сессии, на простеньком зачете спросил:
— Законы природы выполняются всегда, везде, вне зависимости от обстоятельств с необходимостью, неотвратимо. Классики марксизма утверждают, что социальные законы обладают не меньшей неотвратимостью. Получается, что наступление коммунизма столь же неотвратимо, как и следствие любого закона электродинамики.
Это было нечестно. Я всего лишь первокурсник.
Модальности, все эти «случайно», «возможно», «необходимо», «хотелось бы»… мы еще не изучали.
И вообще, что за провокационные вопросы уже сидевшему человеку…
Я не обгадился. Или все же обгадился, но где-то глубоко внутри себя. Как и все люди, я не люблю вопросов, правдивые ответы на которые понижают твой рейтинг и вынуждают врать, изворачиваться.
Я вообще врать не люблю, один из моих любимых афоризмов:
— Правду говорить легко и приятно.
Я знаю, что это называется простодушием или просто глупостью, но врать не люблю. Когда меня вынуждают врать, я чувствую наступление прохиндеизма и ненавижу вымогателя лжи. Что делать? Спросить у Чернышевского!
С одной стороны, я полагал, что Е. К. не хочет завалить меня, а поступает, как иногда делают математики, задавая на авось умненьким новичкам классические неразрешимые проблемы. А вдруг салажонок, не знающий запретов, устами младенца выскажет святую долгожданную истину.
Но ведь это у математиков.
А у нас, гуманитариев, господствует махровый мраксизм, публичное сомнение в котором карается годами лагерей. Я туда больше не хотел. Итак. Или опять в лагерь, прощай университет, или пускаться во все паскудства, прощай совесть…
Я был жалок, блеял что-то едва ли не про космическое вторжение и от страха нащупал-таки недостаточную для жизни соломинку.
— Никто, включая идеологов марксизма, не может утверждать, что опасность атомной мировой войны исчезла. А в огне атомной войны естественнонаучные законы полностью сохраняются и выполняются, а социальные законы сгорают…
Казимирыч долго испытующе смотрел на меня.
На меня было жалко смотреть.
— Ну хорошо, зачет.
Гораздо позже, на старших курсах, а может я уже был в аспирантуре, Казимирыч поймал меня и увел в кабинет заведующего кафедрой, усадил, а это редко бывало, обычно разговоры на кафедре ведутся стоя, и задал свой очередной вопрос в лоб. Я не могу припомнить и десятой части тех прямых вопросов, которые он мне задавал. Честное слово, хочется сказать и думать, что он делал так потому, что испытывал ко мне, именно ко мне некое доверие. Но скорее это характеризует не теплоту наших отношений, а лично его. Затворник, трудоголик, он был вынужден иногда задавать вопросы, помогающие ему лучше соотнестись с реальностью, не очень-то руководствуясь деликатностью.
— Валерий, вы ведь читали Гегеля? Вы его хорошо понимаете?
Это был не наш предмет, завалить меня по ответу он не мог. Но что сказать?
Хорошо, по-моему, знал и понимал Гегеля Ильенков, Лекторский, умница и многознайка Швырев и еще тот же светлой памяти Дмитрий Иванович.
У нас на курсе был некий Гера, не светлого ума человек, который просто рехнулся на Гегеле. Мы с другом Валеркой Меськовым специально ходили в его группу, когда там были занятия по Гегелю. Кайф словить. Стоило преподавателю задать вопрос по Гегелю, вся группа обращалась к Гере. Как к единственному защитнику и как к клоуну, который может и обязан повеселить. Гера как бы нехотя, вяло, вставал, шел к доске и запускал тирады, набранные гегелевской терминологией. Где-то у Бабеля встречается мысль, что деепричастие портит, а два деепричастия губят любую фразу. В трудах Гегеля мы нашли предложение, в котором от точки до точки содержалось двадцать три деепричастия. А в нормальном, рядовом для него — по десятку. Не только понять, но и дочитать до конца эти фразы было трудно. Правда, это перевод. Не считал, по сколько причастий и деепричастий в одно предложение закручивал Гера, после третьего-четвертого слова его речь уже никто не понимал. Птичий щебет.
Как-то он у доски распевал рулады на гегелевский мотив, студенты, в том числе и добровольцы, как мы с Меськовым, «угорали», как теперь говорят, а апоплексичный по виду Швырев, пуча глаза, вслушивался в деепричастную Герину пургу. В какой-то момент он пружинно отошел от окна к доске и, астматически задыхаясь, сказал:
— Я вообще-то не слишком понимаю, что вы говорите (о-о-о! Сам Швырев не дотягивает до высоты, на которую взлетает Гера…), но вот последний кусок, мне кажется, я понял. Вы ведь хотите сказать…
И он достаточно ясно, в простых словах, без обилия оборотов высказал какую-то не простую, но тем не менее постижимую мысль. Пока он говорил, наступила пора для Геры набираться апоплексии. Он на глазах раздувался, челюсть отвисала, глаза лезли из орбит…
— Я вас правильно понял? — вежливо спросил Швырев.
Гера несколько раз широко открыл и закрыл рот, уже не как птичка, а как рыба, и сказал треснувшим от волнения голосом:
— Да! Можно сказать и так. Но все же лучше говорить об этом, как я.
И запееееел…
Я, лично я старался Гегеля вообще не читать. Я попробовал, но перспектива, которая предо мной открылась: или я со своим каким ни есть умом, или я с ума сошедший, заставила меня закрыть том и навеки сдать его.
Вот именно это в самой не самообличительной форме я и ответил Е. К. Он смотрел не на меня, а в стол. Выдержав паузу, он сказал:
— В школе мне предметы давались легко. Грамматика, история, литература. Но особенно математика. Я даже удивлялся заданиям вроде: «докажите теорему».
Чего же ее доказывать, если это очевидно. Может быть, потому я и логикой стал заниматься, чтобы разобраться, зачем доказывать и как это надо делать. Да…
А потом я взялся читать Гегеля. Мне уже говорили, что это необыкновенно трудно. Но трудностей я не боялся, в умственных способностях своих не сомневался — разберусь. Бумагу разложил, ручки и решил, что не сдвинусь ко второй фразе, пока не распойму первую. И как застрял! Несколько дней с одним предложением мучался, на слоги слова разбирал. Нарушил свое правило, перешел к следующему, следующему, может, думаю, постепенно, от общего к частному всем и овладею. Но через год большого, поверьте мне, Валерий, упорного труда я пришел к выводу, что один из нас идиот. Конечно, Гегель всемирно известный философ, величина, но если вопрос стоит именно так, что один и только один из нас идиот, то уверяю вас, что это не я.