Я всегда была уверена, что главное для женщины…
Шрифт:
– Ну и как? – спросила Григорьева. – Мы почувствовали?
– Ты мне стала родной, – коротко сказала Шура и попыталась встать. – Чужой я бы ничего не рассказала.
– Куда ты, – встревожилась Григорьева.
– Мне пора, – помогая себе костылями, Шура неуверенно пошла к дверям. – До свидания.
– Шура, стой!
Шура не оглядывалась.
Григорьева в бешенстве вывернула на стол сумку, в поисках кредитной карточки. Все покатилось и посыпалось в разные стороны. Вот же она, чертова карточка! Пока Григорьева собирала содержимое сумки, пока прокатывала карточку, пока искала мелочь на чаевые, Шура ушла.
Григорьева бросилась на улицу и первое, что увидела – лежавшую на мостовой Шуру. Рядом валялись поломанные костыли. Глаза Шуры были закрыты. В стороне стояла машина с помятым бампером. Вокруг машины бегал перепуганный шофер и умолял прохожих быть свидетелями.
– Она сама, понимаете, сама, – бормотал шофер, размахивая руками. – Ей – красный. Все стоят. И она стоит. А потом костыль роняет и падает. А тут я. Ну, откуда я мог знать, откуда? Она стоит, как все. И падает.
– Доченька, – ноги Григорьевой ослабли, и она опустилась рядом с Шурой.
Приникла головой к ее груди. И застыла, не в силах ни кричать, ни звать на помощь. Только слезы. Огромные отчаянные слезы, как капельки воды с лимоном, тихо струились по лицу Григорьевой.
– Ты прости меня Григорьева, – откуда-то с неба сказал Казанцев. В ушах стояла глухота, сквозь которую еле доносились звуки улицы.
– За что простить, Казанцев? – мысленно спросила Григорьева. – Ты взял меня в свой проект, носишься со мной, поселил во дворце, платишь огромные деньги.
– Ты прости меня, прости, – все так молил с неба Казанцев. – Ты только живи, только живи. Но так было надо.
– Что было надо? – не поняла Григорьева.
– Я снял твои отчаянные слезы, те самые, о которых мечтал. Это было феноменально. Оскар – наш!
– Шура, – позвала Григорьева, – Шура.
– Я здесь, – так же с неба донесся голос Шуры.
– Как ты? – страшась услышать ответ, спросила Григорьева.
– Я в восторге, – радостно отозвалась Шура. – Твои слезы – это кинематографический шедевр. Я счастлива, мама.
– А твои ноги?
– Их придумал Казанцев, – сказала Шура. – Он хотел, чтобы мы не играли жизнь, а прожили ее. Он – гений!
– Да, – согласилась Григорьева и закрыла глаза.
И небо и земля перевернулось.
И небо стало твердью, где остались Казанцев, Шура, каскадер в роли шофера и массовка улицы.
А земля возвысилась до небесного купола, где и парила душа Григорьевой.
Легкая и доверчивая, как непридуманный талант.
Анька упирается
– Анька упирается, – кричит мне Анькина мать по телефону.
– Елизавета Петровна у меня раствор схватывается, – я гляжу на стену с подсыхающей штукатуркой: еще пять минут, и я его уже не заровняю.
Только-только начала срезать излишки ухватистым метровым прави'лом, и тут – звонок. Сколько раз твердила: пришла на работу – отключи мобильник, тем более среди сырого бетона слышимость никакая. Я прислонила измазанное раствором прави'ло к оконному проему.
– Сегодня к Аньке придет Стасик, – что есть силы кричит Елизавета Петровна. – А у того серьезные намерения. А Анька боится ему сказать, что она малярша, да к тому же только после училища. Короче, Вера, Анька не знает, что делать, и целый день воет. И я не знаю. И сил у меня нет, чтобы ее дома удержать. Она сбежать от Стасика хочет.
– — Куда сбежать?
Господи, ну что мы за дуры? Мужик все равно сбежит, не сейчас, так через месяц. И от малярши сбежит, и от депутатки сбежит, коли бегать любит. Анька должна прямо ему заявить: «Дорогой Стасик, ты приятно удивишься, но я – малярша второго разряда».
Ну посудите сами, девочки, в конце концов, что важнее для мужика малярский разряд или красивая девка? Анька невероятно красивая. Ну просто невероятно. Волосы, грудь, ноги – все при ней. Да, умом она не блещет. Зато старательная, ее в бригаде, между нами, на оклейку обоев ставят, хотя с ее вторым разрядом положено бетон от пыли очищать и подмазывать под подклейку газетную макулатуру.
– Вы чего хотите? – тороплю я Елизавету Петровну
Если раствор на стене схватится, мне каюк.
– Мне бы твои заботы Вера, – кричит Елизавета Петровна и бросает трубку.
– Вот психи, – я заталкиваю мобильный в карман и прикидываю объем в квадратах – с этой подсыхающей стеной мне работы больше часа. А потом поеду к Аньке – ну не бросать же маляршу в беде.
Я вожу по мокрой стене теркой и думаю, что я знаю о Стасике. Красивенький мальчик с Урала, играет сразу в нескольких телевизионных сериалах, недавно купил себе новый корейский автомобиль и однокомнатную квартиру в подмосковном Троицке. Ни корейскую машину, ни однокомнатную квартиру, ни сериалов, ни бархатного голоса Стасика со счетов не сбросишь – это его козыри. А какие козыри у Аньки? Только один – ее внутренняя чистота, тупо доходящая до дурости.
Она боится сказать Стасику, что она малярша. Ну сейчас не скажешь, так потом выяснится, и что? Надо сходить за лестницей, не достаю до верха. Лестница в соседней комнате. Черти, они капитально заляпали лестницу алебастром. Понятно – крепили маячки, руки колотились. Сейчас все пьют, у нас бригада тоже сухой не бывает. Я ставлю лестницу и карабкаюсь по заляпанным ступенькам: хочу взглянуть на проблему Аньки сверху. Стасик не пьет – еще один его козырь. Понятно, что Стасика нужно брать. Стасик – артист, и его трудно обмануть. Ну и не надо обманывать. Анька должна сказать ему: «Я малярша второго разряда». И точка.
Анька с матерью живет в бабкиной квартире в центре Москвы, на бульварном кольце. Это бывшая коммуналка, из которой давно выехали все жильцы, а Анькину бабку оставили, и она стала хозяйкой огромной квартиры в шесть комнат. Анькина бабка была женой засекреченного советского разведчика, который боролся с врагами во времена холодной войны. А теперь эти враги приходят к Аньке и просят продать им квартиру. Хорошо, что секретный Анькин дед не дожил до этого позора, иначе бы он перестрелял врагов из наградного пистолета прямо в прихожей.
Возле подъезда стоит корейская иномарка с подмосковными номерами. Значит, Стасик уже у Аньки.
Дверь открывает Елизавета Петровна. На голове у нее чалма из ткани с люрексом – «электрики». На бедрах шаль с кистями. Во рту сигарета с длинным мундштуком.
– Я курю, Вера, чтобы молчать, – говорит Елизавета Петровна. – Анька как порох, того и гляди сорвется.
В комнате сидит Стасик и смотрит телевизор.
– Меня показывают, – объясняет он мне, не отрывая глаз от экрана. Красивый мальчик, жаль, если у Аньки сорвется.