Я жил в провинции...
Шрифт:
Как сейчас вижу деда: маленького росточка, седенький, с аккуратной бородкой клинышком, он сидит на табурете в рабочем фартуке. На кончике носа очки с толстыми стеклами, дужки очков обмотаны дратвой и изолентой. Меж колен у деда сапожная лапа с тапкой, в губах зажаты тонкие гвоздики. И - запах клея, кожи и дерматина. Просидев часа три в сарайчике, дед выпивал рюмку водки, обедал и ложился поспать. Проснувшись, громко сердился: "Ривка, мы сегодня будем обедать?". Узнав, что обед уже был, успокаивался. Похожая сцена повторялась практически ежедневно, что страшно веселило меня и брата. Как-то дед рассказал нам, маленьким, о таком эпизоде из своей жизни. На заре советской власти ему, его первой жене и детям пришлось заниматься сельским хозяйством. "Ничего я не умел, - сокрушался дедушка.
– На ночь привяжу лошадь - к утру её нет. Отвязалась и ушла, полдня ищу". Опыта сельской жизни, по его убеждению, у евреев никогда не было.
По воскресеньям старики складывали тапки в мешок и шли на Большой базар. Товар особым спросом не пользовался, но им, думаю, был необходим сам процесс. Когда дед умер, огромное количество скопившихся в сарае дерматиновых тапок родители раздали соседям.
Еще чудесным образом запомнилось, что дедушка, хваля меня, любил повторять: "Юрка - а мэнч!", человек, значит. Если я безрезультатно и долго сидел на горшке, дед хитро интересовался, не нужна ли мне для ускорения процесса ложка. Если у кого-то портилось настроение, говорил: "Это абджёл укусил". Из бабушкиного репертуара в памяти фраза: "Юрка, не командовай!". Так она меня, расшалившегося, ругала.
Еврейская речь в доме не звучала, разве что иногда старики перебрасывались незнакомыми мне словами. Когда вырос, узнал, что говорили они на идиш. А несколько вульгарных выражений и слов, заимствованных в детстве у деда с бабой, вошли в мою лексику навсегда: тухес, дрэк мит фефер, аналтэ падла, а гиц ин паровоз. Для несведущих - перевод: задница, говно с перцем, старая падла. А гиц ин паровоз что-то вроде - фигня какая-то.
Несколько слов о бабушке. Помню её старой и сморщенной, хотя, если судить по сохранившейся фотографии, в молодости Ривка вполне смотрелась. Одна ноздря у неё с юных лет была изуродована небольшим шрамом, о происхождении которого, когда мы с братом подросли, бабушка рассказала. В 1905 году, по случаю дарования Николаем II свободы (царь подписал манифест "Об усовершенствовании государственного порядка"), в Стародубе (Брянская область), где тогда жила бабушка, прогрессивная молодежь устроила демонстрацию. Юная Ривка, волнуемая ветрами перемен, пошла на неё. Но конные казаки с шашками наголо людей разогнали. Один из громил едва не зарубил Ривку, она уклонилась, и лезвие шашки только разорвало ноздрю. Когда в школе мы "проходили" "первую русскую революцию", я рассказывал на уроке истории о пострадавшей от самодержавия родственнице. Бабушка всегда хвалила советскую власть, уверяя, что только при ней прекратились еврейские погромы.
Бабушкина мама, то есть моя прабабушка, будучи ребенком, прислуживала на кухне у помещика Энгельгардта, того самого, у которого ходил в крепостных Тарас Шевченко. В числе далекой бабушкиной родни был, якобы, и Соломон Рабинович, вошедший в историю еврейской литературы под именем Шолом-Алейхема. Других подробностей жизни маминых родителей я не помню. Когда возникла потребность в идентификации своих еврейских корней, дедушки Пейсы и бабушки Ривки на земле уже не было.
В главе "Моя Колыма" писал, что мой русский папа родился и вырос в Нижнем Тагиле. Однажды он повез меня показать своей уральской родне. Самое яркое, что осело в памяти от поездки, - завтраки в доме у тети Зои, старшей сестры отца. Проснувшись, я брал небольшой тазик и шел собирать клубнику (в Тагиле её называли викторией), росшую в изобилии в палисаднике. Наполненный ягодами тазик ставился на стол, все ели викторию большими ложками и запивали чаем. Вкусно было! Но осталась после Урала в моей душе и царапина, саднящая до сих пор.
Отцовские родичи - мама, две старших сестры с мужьями и взрослыми сыновьями, были людьми необразованными и малокультурными. Материться без надобности, громко рыгать за столом, пить водку без меры - считалось нормой. Мне было лет десять и могу только догадываться, как нелегко далось тогда малопьющему папе общение с родственниками.
В один из дней, хорошо выпив на лесной даче у тети Гали, мужики стали соревноваться, кто дольше пролежит голой спиной на муравейнике. Неприятная сцена из того времени - пьяный, красный, что-то доказывающий отец - до сих пор перед моими глазами. Вечером, когда меня уложили спать, пьянка продолжилась. Лежа в соседней комнате, я слышал, как мои новые дяди и тети ругали папу за то, что он женился на Райке-еврейке. Не понимая до конца, о чем речь, я знал, что их слова касаются моей мамы. Папа возражал, объяснял что-то, но его слов я совершенно не помню. Больше разговоров на эту тему при мне в Нижнем Тагиле не заводили. В поезде, возвращаясь с Урала, я спросил отца, почему некоторые люди евреев не любят. "Потому что дураки", - серьезно сказал отец. Более исчерпывающий и простой ответ был вряд ли возможен. Меня, мальчишку, такое объяснение устраивало: не любить можно за хитрость, жадность, трусость. Но за национальность? Конечно же - дураки!
Спустя какое-то время папа повез в Тагил знакомить с родней старшего сына. Программа была такой же - возлияния, лежание в муравейнике, пьяные уговоры бросить жену-еврейку. По словам Жени, он тоже спросил отца, почему женился конкретно на маме? Ответ брат запомнил: "Потому что евреи любят детей". Через несколько лет, когда папины сестры приехали в Запорожье на его похороны, в разговоре между собой они обсуждали, как хорошо Саша и Рая жили.
Однако в детстве против мнения товарищей не попрешь. Как-то с пацанами обсуждали возникший в классе конфликт. Решили, что виноват в нем, ну, скажем, Вовка. "Потому что Вовка еврей", - сказал кто-то. По каким-то причинам я заступился за одноклассника. "Ты что, тоже еврей?",- удивился один из приятелей. "Почему? Русский!", - сказал я слишком поспешно. С ранних лет привыкший анализировать свои поступки, я, помню, разобрал факт собственного малодушия по косточкам. По отцу и по паспорту я был-таки русским. Но в равной степени, имея маму-еврейку, мог сказать мальчишкам, что считаю себя евреем. Мог, но сказать это попросту не решился. Потому что уже знал: быть евреем нехорошо. Позже, взрослея, в некоторых ситуациях тоже стеснялся признаться, что во мне половина еврейской крови. Вплоть до случая с Лёнькой Работяговым, обозвавшим однажды маму жидовкой.
Мне было лет 12-13, когда переехали с Короленко на улицу Складскую, переименованную позже в Леженко (большевик), а потом снова в Складскую. Добротное одноэтажное кирпичное здание в районе центрального автовокзала построили во второй половине ХХ века. Когда-то в нем размещалась главная контора завода сельхозмашин немецкого капиталиста Коппа. Со временем заводик превратился в автозавод "Коммунар", а конторское здание в жилой дом. Когда мы в него перебрались, в нем обитало несколько семей, в том числе семья Работяговых. Здесь я прожил 22 года, случай, о котором рассказываю, произошел в середине 1970-х: я уже отслужил в армии, отец умер, старший брат перебрался в Киев.
Работяговы, вопреки фамилии, не работали, а только пили и строгали детей. Пока глава семейства был жив, родилось то ли десять, то ли одиннадцать "работяжек". Теснились все в квартире, расположенной на противоположной от нас половине большого дома. Когда же в нашей части одна из комнатушек освободилась, её занял старший сын многодетной семьи Лёнька, став, таким образом, ближайшим соседом. Человечком он был щуплым и совершенно безвредным, никаких хлопот обычно не доставлявшим. Зато, напившись, лежал на своей кровати и орал песни. Дверь в его комнату при этом оставалась открытой, а все попытки закрыть её наталкивались на предупреждение Ленькиной толстенной сожительницы: "Сейчас будет море крови!". Никогда никакой крови не проливалось, но эта сцена повторялась неоднократно.
Как-то, придя с работы, я застал мать в слезах. Выяснилось, что у неё возник конфликт с Лёнькой, во время которого он назвал маму жидовкой. Не стерпев, мама бросилась с кулаками, он же нанес ответный сильный удар. Мама буквально тряслась от возмущения и бессилия: "Почему в этой стране каждый может безнаказанно оскорбить человека, даже такое ничтожество, как Лёнька?".
Её слова совпали с моим почему-то не очень благодушным настроем, я просто задохнулся от гнева. Побежал к Лёньке, но его каморка оказалась закрытой. Увидев, что сосед на подходе, выскочил на крыльцо и, поскольку находился выше и в более удобной позиции, с размаху заехал ему ногой в грудь. Лёнька взвизгнул: "Ты чего бьешься?", развернулся и потрусил за подмогой. Взяв топор, я обошел дом, пришел на территорию Работяговых и сказал высыпавшим во двор "работяжкам", что убью каждого, кто еще раз оскорбит мою маму. Ни Лёнька, ни худосочные его братья на рожон не полезли. Не пришли они с разборками и потом, хотя могли бы, объединившись, накостылять мне.
Наивная мама, требуя защиты своей чести и достоинства, пожаловалась в товарищеский районный суд, был в Советском Союзе такой выборный общественный орган. На суде некие бойкие активисты пеняли Работяговым на их неправильный образ жизни, что-то лепетали о необходимости уважать национальность каждого, при этом не озвучив ни разу слово "жидовка". Ленька, требуя снисхождения, уверял, что и я оскорбил его, назвав выблядком (так он воспроизвел слово ублюдок).
Суд сделал, что мог - объявил Леньке общественное порицание, на которое ему было начхать. А через несколько месяцев от цирроза печени наш сосед умер, прожил он всего 33 года. Эта история во многом раскрепостила меня, на нечастые вопросы о своем происхождении стал легко отвечать, что все зависит от ситуации: когда нужно быть русским, я русский, когда евреем - еврей.
И все-таки слишком долго я втайне побаивался быть уличенным в "жидовстве". Не разбираясь толком в "еврейском вопросе", порой не знал, как реагировать даже на проявления "сионизма". Скажем, человек, упоминавший в позитивном контексте Израиль (тогда многие говорили ИзраИль), мною однозначно воспринимался агрессивно. Услышав впервые "Песню антисемита" Владимира Высоцкого, не понял её. Более того, воспринял как "наезд" на евреев.
Со временем разобрался: то была моя личная протестная реакция на антиеврейскую атмосферу, насаждаемую в стране. Ведь вся идеологическая машина СССР без устали разоблачала захватнические планы "подлой израильской военщины" и "агрессивного мирового сионизма". Интересно, что в те же годы словарь советской интеллигенции обогатился многими еврейскими идиоматическими выражениями, вроде азохн вэй и шлемазл. В моем студенческом окружении было модно бравировать принадлежностью к "богоизбранному народу", евреи-приятели не обходились без словечек аид, большой пуриц, тухес, никейве.