Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ядро ореха. Распад ядра

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

Какая-то иная, внутренняя задача отвела его от шумных и выигрышных путей в поэзии.

А ведь стоял он поначалу на дороге определенно выигрышной. Соколов был один из первые поэтов, выразивших на рубеже пятидесятых годов мироощущение молодого, не воевавшего поколения — того самого, которому в сорок первом рельсы легли — на восток, которому не окопы достались — «шрамы сводок на картах, дни в цехах напролет»; поколения, которое в ту пору не задумываясь отвечало: «Герой любимый? Павка и Матросов…» Вл. Соколов едва ли не раньше всех выявил в поэзии романтический. несколько книжный облик такого не воевавшего мальчишки — кажется, раньше Р.Рождественского Соколов подметил эту книжность, в кажется, Е.Евтушенко, «дал отвод всем общим и казенным» надменным фразам на своем пути».

Потом что-то переменилось в душе — Вл. Соколов первым из этого яркого трио ушел в тень. «Однажды вышли мы на площадь; нас ветер в стороны разнес», — грустновато попрощался он со своими «Молодыми и знаменитыми», звонкими коллегами, которые, гремя башмаками (цитата) и подставляя лицо ветру (тоже цитата), рванулись навстречу площадной славе. Их поэзия на долгое время оказалась в центре внимания: броская, яркая звучащая ритмика. яростное (на весь мир, не меньше) правдоискательство, призыв целого света в свидетели своих поисков. Соколов, казалось, совсем сошел с дорожки, но он явился потом, позднее, откуда-то «сбоку», из каких-то тихих далей, и вдруг…

И вдруг прежнее ощущение перевернулось во мне. А может, в нем-то, в Соколове, и было — истинное, внутреннее, точное знание пути? Может, он не сошел с верной дороги, а напротив — угадал истинный путь Нешумный, неявный, неочевидный, но — верный путь к цели — к «непостижимой, главной, той…»

Бежать и шуметъ, агитировать и навязывать себя Соколов не умел. По самому складу дара — не умел: у него в самом стихе — другое предвещалось.

Стих у Соколова — совершенно прозрачный. Тонкий к прозрачный, как ранняя осень. В отличие от Рождественского, влюбленного в яростную зиму, — Соколов любит все раннее. Он и весну любит, но, в отличие от А.Вознесенского, славящего в весне буйство нарождающейся плоти, Соколов любит в весне «предначало»: самый сдвиг, переход, просвеченность, первый блик солнца. Соколов — поэт прозрачности, поэт переходов, при которых проглядывается единство концов: единство зимы и лета, единстве весны и осени… единство слова и поступка. И стих Соколова — «сухой, золотистый, неяркий», конечно, не мог бы вынести никакой иной нагрузки; он не мог бы, как податливый и гибкий стих Евтушенко, совмещать несовместимое, целе- и нецелесообразное; здесь, у Соколова, все было чересчур прозрачно и ясно — он не вынес бы никакого сочетания правды и обманности, не мог бы, собираясь в Сухуми, агитировать: — "Все в Сибирь!"

Соколов тогда признался: «Это правда, я не еду, но ведь я и не пишу…»

И не стал писать. Ушел в тень. На какую-то потаенную тропу.

А потом вышел… с такой силой нравственной убежденности, с такой глубиной чувства, с такой спокойной правдой, что и кажется: а может, истина-то — там!.. там, где не кричат, не клянутся, не бьются в истерике, а говорят простую правду — правду ведь и можно говорить только просто: правда не терпит подпорок, она сама — опора всего.

В стихе Соколова стилистическое построение таково, что самый безотказный удар наносится самым простым словом. Вот стихи о Павле Когане: «Мальчики великих революций, строим мир на поприще российском; ты вошел в состав больших реляций, грузно рухнув под Новороссийском…" Что здесь нерв стиха? изысканность современных рифм? Нет! Простые слова, живущие между этими рифмами!.Да и рифмы-то ("российском — Новороссийском") изысканны именно тем, что к простоте нас возвращают. И поэтому любит Соколов совершенно спокойные, прямые, тихие слова (смешно, знает он, если кричат «дикими голосами, очевидно, совершенно спокойные вещи»), — вот он и говорит: "так же дорог мне Гагарин, как мой Усыскин дорогой", и не боится ни газетности, ни земной простоты этих повторов, — потому что имеет в душе нечто, дающее смысл всему земному, простому и ясному.

Вчитаемся хотя бы в цитированное стихотворение «Павлу Когану» Оно начинается с естественного, элементарного воспоминания, с нижнего уровня сознания, с простой растроганности житейским совладением:

В 170-й средней школе, Говорят, учился Павел Коган, Там меня учитель также школил. Павел, я взволнован и растроган…

Потом входит в стихи высокая мысль о революции» о поприще российском, о больших реляциях, о потерях. Простое соединение житейского и высокого — вот загадка. Радио на весь мир гремит "Бригантину", а ее автор — Павел, был, как ты, — в школе той же учился… Соколов бережно и тревожно носит в душе этот перепад масштабов, это соединение всеобщей героики и твоего, личного, житейски-простого.

«Нет в стихах каких-то новых правил, было б сердце да горела б тема. У меня, представь, товарищ Павел, тоже не закончена поэма. Горько то, что я свою закончу, а твоя как мальчик без отца, Но зато у строк твоих, товарищ, нет уже ни срока, ни конца…»

Вы чувствуете в этом перебивающемся от волнения стихе сложное соединение чувств: тут гордость и горечь, счастье тревога, победа и мука… У других поэтов все это есть, но часто соединяется по логике перечня или прейскуранта: в одном стихотворении он гордится подвигом старшего брата, в другом — оплакивает его, третьем — славит единство рядов, в четвертом — борется с культом личности. Так, словно у него десять сердец для десяти чувств. А жизнь-то — едина, и история едина, здесь все одно из другого, и перегородок не поставишь. И поэтому — имей мужество смотреть жизни в глаза, а не в параграфы, и если знаешь свою судьбу и долг — иди… и гибни безупречно У Соколова поразительно именно это вот стремление собрать себя воедино, понять во внутренней оправданности все: и гордость за собрата, и горечь, что погиб, а мог бы жить, и это не «разные» чувства, а одно, целостное, всеобщее чувство — чувство твоего пути в жизни, того внутренне необходимого единства, в котором и подвиг, и горе — проявления одной и той же истины, и беспредельное ощущение родины смыкается естественно с простой житейской растроганностью: да я ж с ним в одной школе учился! — иначе говоря — это готовность человека всецело отвечать за свою жизнь, и отвечать не по «частям», не до пунктам (это-де большое, а то малое это богу, а то кесарю, это идее, а то лирике), а именно — отвечать за все. Едино и полно.

Что же это?

Чувство духовного смысла, простой правоты и тихой бескомпромиссности твоих внутренних решений. Чувство личности.

Драматизм поэзии Вл. Соколове — в столкновении внутреннего благородства — с хаосом низменных побуждений, с бессмысленностью жалких, безликих потуг, с ограниченностью лжи и низкой злобы. Соколов все время испытывает личность — безликой злобой. Отсюда — тема гения, который гибнет под ногами ничтожества. Отсюда — неповторимое, чисто соколовское решение темы: гений гибнет не от удара Мартынова, но от того, что не может изменить себе, не может защититься, как Мартынов. Иуда должен предать Хряста, Христос должен принять свой жребий. Соколов и эту вечную тему решет все с тою же горестной усмешкой: "Пойти в Горсправку? Объявленье дать? Мне тридцать лет. Я жив. Ищу Иуду»…

Благородство должно быть готово к испытанию подлостью. Моцарт знает, что Сальери сыплет ему яд и не препятствует ему, потому что должен испить до конца чашу гения, а не спастись как-нибудь… ценой гения.

И Лермонтов… Любимый поэт Соколова, Лермонтов, который знает все: и что пуля из свинца и, что Мартынов способен убить, и что он шутить не будет

Когда стреляют в воздух на дуэли, отнюдь в обидах небо не винят…

Лермонтов становится под выстрел. — "А что он мог?»- "Уж он сумел бы вбить ему в межглазье»… — Ах, вбить в межглазье? Победить это ничтожество, встав с ним на один уровень? Стать Грушницким…

Он видел всю бесцельность этой цели… Главная цель — недостижима?

А может, она и должна быть — недостижима?

1965

СКАЗКА О ЖИЗНИ И ИГРА В ЖИЗНЬ

Реальность сказки и призрачность были

Ни хор восторгав, ни даже град критических ударов не приносит, говорят, поэту той потаенной радости признания, какую дает ему первая на него пародия. Беллу Ахмадулину можно поздравить: пародисты чуют, что у нее — сложившийся стиль. Берут что-нибудь простецкое — грипп в октябре, круг на воде, зайца на сковороде, какую-нибудь чепуховину, сосульку, умывальник — и одевают в лунное свечение тяжелый сей и осязаемый предмет, в туманный ореол определений, чтоб тайный смысл возник. Спереди — молитвенное «о»! О стеклодув, что смысл дутья так выразил в сосульках этих!.. О умывальник, как милы твои чудовища — вода и полотенце… У зайца на сковороде обнаруживается нечто вроде «внезапной лаконичности хвоста». Пародистам легко, когда перед ними — стиль.

Да, они выдают поэту свидетельство о стиле — эти безжалостные герольды. Но их приход кажется мне не очень-то добрым знаком. Блеск отделки, который манит и слепит пародистов, — предательский блеск. И слава, которую приносят они, по-моему, тревожная слава. Ахмадулину узнают теперь по двум строчкам. Мастерство ограждает ее от стихав, откровенно неряшливых или дурно звучащих. Умелость — крепкая защита… может, быть, слишком крепкая. Увы, золото профессиональной отделки способно сверкающим панцирем прикрыть все: и большую правду, и большую иллюзию.

Я хочу этим сказать, что обе поэмы, опубликованные Б. Ахмадулиной почти одновременно, «Сказка о дожде» и «Моя родословная» — написаны уверенной рукой мастера. Значит, та человеческая правда, которая делает «Сказку» одним из значительных (с моей точки зрения) произведений поэзии, — правда эта не измерима категориями профессиональной отделки. Значит, та неправда, которая лежит в основе «Родословной», не поддается текстуальной демонстрации. Я и не собираюсь демонстрировать читателю профессиональные удачи или промахи поэтессы. Важнее другое: почувствовать ту реальную духовную драму, которая стоит и за ее победой, и за поражением.

Поделиться с друзьями: