Ящик Пандоры
Шрифт:
И, возможно, от беспощадной неопределенности и невозможности разделить деньги по приоритетам Дарий зашел в пивную и взял два бокала пива. И соленые, пропитанные чесночным соусом черные сухарики. Он вышел на улицу, уселся за большой, ничем и никем не обремененный стол и в одиночестве, попивая прохладное пивко, мелкой рысью пробегал по своим мыслям, стараясь ни на одной из них не задерживаться. Он рассеянно посматривал на пожухлые кусты бузины, поникшие клены, сквозь ветви которых прорывались еще довольно улыбчивые и теплые лучики солнца. Несколько зайчиков играло на столешнице, парочка самых активных из них шалила на боках пивных кружек. И понемногу Дарию становилось хорошо и даже беззаботно, хотя он ни на минуту не забывал о том инциденте с Монголом, и о том, что деньги проиграны, и даже те, которые он выделил Пандоре на туфли. А тут еще сюрприз преподнесло жилуправление, пригрозившее подать в суд за неуплату долгов за квартиру и прочие комуслуги… «Но где же выход, черт подери? Ага, вспомнил: чаще всего выход там, где был вход. Кто это сказал? Скорее всего, такой же, как я, придурок, у которого в кармане минимум, а запросов максимум… Ладно, выкрутимся, не может же фортуна быть вечной динамисткой. Вот попью пива, дойду до «Мидаса» и поставлю все деньги на тридцать ударов. Все равно эта сумма меня не спасет, а риск прибавляет в крови тестостерона и выводит из нее же холестерин… И если повезет…» Но тут же, как он того ни желал, его мысли остановились на малоприятном образе своего Артефакта с его чрезвычайно суженой и измочаленной крайней плотью, будь она неладна, в связи с чем попытался вспомнить имя хирурга, которого в день похорон Мусея, ему рекомендовал Петроний. Однако на ум ничего вразумительного не приходило. То ли Мальва, то ли Карва, то ли Курва… Но когда допивал вторую кружку пива, вдруг вспомнил: хирург Кальва. Да, именно так, а не иначе: Кальва, Кальва, Кальва… А для него тоже нужны деньги и с десяткой к главному спецу больницы идти стыдно. Даже позорно, тем более ему, Дарию, известному в городе мазиле… «Конечно, можно отделаться бартером: Кальва делает мне обрезание, а я ему – пейзажик родной и любимой Юрмалы…» Так многие поступают, и Дарий знает, что именно таким образом расплачивался с Петронием Кефал, когда тот залечил ему трепак. Но Дарий не Кефал и даже не Селим, которого Дарий увидел в конце аллеи. Тоже мазила, но с недавних пор переквалифицировавшийся в мазилу-абстракциониста. Модно и прибыльно, ибо болванам с деньгами легче сбыть мазню абстрактную, нежели мазню реалистическую.
Селим – человек абсолютно кавказской национальности, то ли аварец, то ли месхетинец, которого в Латвии особенно любили и который очень любил Латвию за то, что она его приняла «как родного сына». Однако эта взаимная любовь не помешала Селиму раз и навсегда исключить из своего творчества какие-либо мотивы любимой Латвии. Ни пейзажика, ни одного проулка или уголка старого города, который для рижских туристов то же самое, что для африканских – руины Карфагена, на его полотнах не было. Зато изощреннное море красок, по-восточному сочных и растлевающе нежащих глаз, было сколько угодно. И было много женской плоти и каждый раз с заголовком, состоящим из какого-нибудь женского имени. Все, кого он запечатлевал на своих картинах, прежде всего запечатлевались в его любвеобильном и, опять же по-восточному, огнедышащем сердце. Но с лет шестидесяти, когда тестостерон стал катастрофически покидать его клетки, Селим впал в депрессию, и знойная атмосфера Кама Сутры уступила место холодной и ничего не объясняющей абстракции в виде геометрических фигур, деформированных разноцветных плоскостей с нарочито нарушенной перспективой. И редким рыбно-фруктово-посудным натюрмортом. Возможно, такая смена предпочтений произошла по причине внутренней опустошенности яичников и слабости простаты, которая вырабатывает ферменты плотского влечения, но, быть может, и по другой причине – полнейшей разочарованности в своих кистях, которые так и не достигли какого-то идеала. И с тех пор его редко видели в обществе нимфеток, к которым он особенно был неравнодушен, и более того, знавшие его стали замечать какую-то даже агрессию в отношении прекрасного пола…
– Салям алейкум… Присаживайся, – пригласил Дарий коллегу, когда тот подошел к нему и они поздоровались. – Дышишь кислородом?
– Алейкум ассалям, Дарий… Давно не виделись.
– Да и не за чем, мы каждый сам по себе, – философски ответил Дарий. Он знал слабую сторону Селима – всегда быть Платоном или Нострадамусом, то есть скучным рассудистом, и потому первым сделал подачу…
У Селима очень круглая, очень большая и очень седая голова. Чистый одуванчик. И сам он уже одуванчик – семьдесят с гаком. Перепробовал все школы и все стили, известные человечеству, и остановился, а вернее зациклился, на арте, с именем которого на устах ушло не одно поколение мазил и подмазков. У него приватизированная студия, которую ему выделила еще советская власть и в которой он днюет и ночует, а иногда и не один, а с какой-нибудь моделью, цена которой три сантима, да и то в базарный день…
– Скоро городская выставка, поучаствуешь? – спросил Дарий и отправился за пивом. Перед дверью в пивную спросил Селима: – Тебе светлого или темного?
– Если можно, безалкогольного.
Но безалкогольного не было, и Дарий притащил два бокала темного рижского…
– Пей, ничего с тобой Аллах не сделает…
– Да не в этом дело, просто у меня проблемы с мочевым… недержание мочи и еще гнойничковый геморрой… Я тебе скажу, ничего в мире нет более ценного, чем здоровье…
– Да что ты говоришь?! – на лице Дария неподдельное изумление. – А я-то думал, что есть вещи и поценнее здоровья… например, ожидание в весеннем сквере своей первой девчонки.
Селим опустил глаза и сказал такое, до чего Дарий никогда бы сам не додумался.
– Я уже несколько лет живу в целибате, и тема любви, тем более телесной, для меня больше не существует. Знаешь, так спокойнее… И таких, как я, много.
– Значит, мастурбация? – меланхолически констатировал Дарий. Его стал раздражать этот восточный одуванчик, и потому он добавил: – Все твои целибаты – это сплошное лицемерие, ханжество клерикалов, подлых и лживых попов, а ты ведь художник, носитель огромной духовности… – Но подумал другое: «Впрочем, наверное, и я сам скоро запишусь в твой целибат, поскольку мой Пейрони и моя крайняя плоть очень ненадежные твари…» А между тем Селим оглядел вокруг себя пространство и, как бы что-то вспомнив, проговорил:
– Я бы хотел сесть в тень вон того каштана, закрыть глаза, попрощаться с теми, кого любил, и умереть, прислонившись спиной к его корявому стволу… – Он и в самом деле закрыл глаза, и Дарию почудилось, что тело кавказца окаменело. И он бы сильно удивился, если бы увидел то, что видел под закрытыми веками Селим: широчайшую панораму горной гряды, которая, перемежаясь разноцветными плато и белоснежными пиками гор, уходила в бесконечность. А между ними – голубые и синие водопады, ледники, в которых, смешиваясь в одной лучезарной палитре, отражались жемчужно-перламутровые перистые облака…
– Эй, Селим, ты, случайно, не помер? – спросил Дарий и взял его руку в свои руки. Пощупал пульс, но смерть не констатировал. Кровь медленными толчками прокладывала свой путь в засоренных сосудах уже отживающего, но еще не перезревшего до конца тела инородца.
– Первым умрет Кефал – рассадник гнили и перхоти, – Селим открыл свои круглые, немного выпуклые и очень живые карие глаза, в которых искрился отблеск булатной стали. Он негодовал. – Ты видел… конечно, видел его мазню, в которой столько черноты и бесовщины, и сам он, как гнилой инжир, которого в наших горах полно, его не успевают убирать, и он гниет всю зиму, превращаясь к весне в осклизлые, вонючие экскременты…
А Дарий подумал о своем: счастлив тот, кто держит в своих руках изнемогающую Пандору. О, как прекрасен сон на заре июльского утра…
Из буфета появился бармен в белой сорочке, черной жилетке, с узкой полоской усов и, подойдя к художникам, сказал:
– Господа, мне пора закрываться, у меня рожает жена, по-этому…
– Да, да, бокалы можете унести, а мы тут еще немного посидим.
– Мне тоже пора, – Селим тяжело поднялся и какое-то время стоял неподвижно, ожидая, видимо, когда артериальное давление уравняется. На прощание сказал: – Ты не думай, что я завидую Кефалу… поверь, я не хочу его смерти, но что-то в мире не так, если такие, как Кефал, живут и плодоносят.
Что Селим имел в виду под словом «плодоносят», Дарию было ясно: он явно имел в виду его художническую изобильность…
– Но а кто же, по-твоему, первый художник?
– Вообще или…
– В абсолюте, по гамбургскому счету.
Селим застыл в полушаге от стола и, не поворачиваясь лицом к собеседнику, саркастически усмехнулся:
– Не будем, дорогой друг, обольщаться – такого художника на земле не было, нет и не будет. Он – там, – Селим поднял свою незагорелую руку, указывая в бесконечность. – Это он создал картину всего сущего… Млечный Путь, солнце, небо и даже этот каштан и эту бабочку, которая сидит на травинке и которая не знает, что завтра умрет. Имя Бога написано на каждой звезде. Это прекрасная картина, шедевр, однако и она несовершенна. Ибо ничего нигде совершенного не бывает. Не дано сутью бытия и… небытия. Тем более, ее портят двуногие мясоеды. Все, ухожу. На мои похороны можешь не приходить, не обижусь.
– Как хочешь, но, если уйдешь первым, упьюсь до бесчувствия, сегодня я нашел тебя и буду всегда помнить. Прощай, Селим, мир без нас не оскудеет. Однако на прощание один вопрос: как ты относишься к Куинджи?
Селим помял губы, и Дарий впервые увидел, насколько его рот недосчитывает зубов. По крайней мере, вся правая верхняя сторона рта зияла темным провалом, и он подумал о беззубом сословии людей. Но не по бедности кавказец не вставлял зубы, просто они ему не нужны. Во всяком случае, не были его первой необходимостью, ведь питался он в основном творогом, кашами, которые каждое утро варил себе, и только изредка позволял яблоки, груши, да и то в тертом виде. И если бы он бедствовал, рассуждал Дарий, то не носил бы на безымянном пальце толстый золотой перстень с огромным тигриным глазом – топазом. А быть может, это вовсе и не доказательство? Дарий тоже имел золотую печатку с гранатом типа «кабошон», которую ему за месяц до смерти отдала мать. Кольцо было памятью об отце, однажды ушедшего из дома и не вернувшегося. Это было так давно и обросло такими легендами, что для Дария память о нем умещалась в трех граммах золота и полутора каратах граната. Кольцо с тех пор истончилось и похудело, а камушек затерся и напоминал засохшую каплю крови. Но одна из версий об отце Дария увлекала: будто Вавила Брячеславович однажды поехал на Дальний Север зарабатывать большие деньги и там, где-то в Чукотском крае, по пьяни перешел Берингов пролив и оказался в стойбище эскимосов. И там же женился на дочери вождя племени, самой красивой эскимоске всего побережья Северной Америки, после чего о возвращении в Союз не могло быть и речи. Словом, как шутил его приятель, пошел Вавила по мотовило, а его и лесом придавило…
– Как я отношусь к Куинджи? – спросил уже уходящий Селим – вопрос Дария заставил его вернуться и сесть за стол. – Самая известная его картина…
– Знаю, «Ночь на Днепре», – тихо произнес Дарий, – вызвала настоящую сенсацию на выставке передвижников.
– Представь себе, лунный диск, отражающийся в воде, маленький хутор на высоком берегу, свечи тополей, пустынная дорога, бегущая на свет в оконце хаты. – В глазах Селима засветились лучики страсти. – Впрочем, этого словами не передать. Гениальное колористическое решение, чего не было достигнуто ни одним до него живущим художником. Точное тоновое наблюдение светящегося светлого на темном фоне создало этому холсту славу необычайного, загадочного произведения. Широкая панорама с единым центром – луна, ритмически поддержанная светящейся точкой окна и блеском воды. – Селим шпарил как по писанному. – Возникает простая, легко укладывающаяся в угол зрения фигура – треугольник.