Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Языки культуры

Михайлов Александр

Шрифт:

На обширных пространствах книги Зенгле можно встретить разные подходы к определению «бидермайера». Приведем лишь некоторые.

«Эпоха бидермайера» — более объемное понятие, а «бидермайер» — более узкое. «Эпоха бидермайера подразумевает все направления периода Реставрации. Помимо консервативного бидермайера и либеральной „Молодой Германии“, есть целый ряд иных направлений и традиций». «Эпоха бидермайера — это собирательное понятие», и оно прежде всего подразумевает «различие одновременного». «Эпохе бидермайера» Зенгле отдает предпочтение перед «эпохой Реставрации» прежде всего потому, что понятие реставрации, как и понятие революции, — это общее понятие философии истории, между тем как «историки культуры и по прошествии тысячи лет будут знать без всяких пояснений, что эпоха бидермайера означает эпоху меттерниховской реставрации. Для читателя не должно стать камнем преткновения понятие, которое само по себе относительно безразлично, — даже если это понятие и расходится с нашей теперешней научной модой» [111] .

111

Ф. Зенгле замечает в этом месте: «Лично я стоял скорее на стороне противников Меттерниха и, вероятно, вследствие этого уже не относился к консервативному бидермайеру с той проникновенной любовью, что исследователи бидермайера в 1910 или 1930 г. Тем не менее я не принадлежу к тем, кто утверждает, будто Гейне был последовательным демократом, Веерт — более гениальный поэт, чем Штифтер, или что Мёрике ушел в сферу идиллии из протеста против Меттерниха. Я знаю, что как историк, отвергающий предвзятость и не говорящий лжи сознательно, я разочарую как левых интеллектуалов, так и тех, кто верует, будто в эпоху, когда мир стал единым, вся культура может ориентироваться на христианство, подобно меттерниховской Средней Европе» (Ibid., S. XI).

Однако если называть эпоху по одному из представленных в это время литературных направлений, то ведь с тем же успехом ее можно назвать «эпохой Молодой Германии»?

Ф. Зенгле выступает в некоторых случаях как сторонник весьма ограничительного понимания бидермайера: «Я вижу в бидермайере типично немецкую, прежде всего южно-немецкую форму позднего романтизма» [112] . Такая формула поразительно узка; она упрощает ситуацию таких поэтов и писателей, как Раймунд, Грильпарцер, Граббе, Нестрой, Бюхнер, Геббель, Платен, Гейне, Дросте-Хюльсхофф, Ленау, Мёрике, Зилсфилд, Иммерман, Готтхельф, Штифтер, — чтобы назвать те пятнадцать имен, которым посвящены отдельные главы (фактически отдельные теоретические исследования) в третьем томе книги Зенгле (я называю их в том порядке, в каком главы расположены в третьем томе).

112

SengleF. Op cit., Bd. 3, S. 1039.

Вместе с тем бидермайер в некоторых местах исследования выступает, очевидно, как репрезентативное для эпохи в целом направление. В таких местах сказывается консервативное научное наследие, воспринятое Ф. Зенгле. Гейне и Бюхнер, пишет он, «никоим образом не репрезентативны для бидермайеровской Германии, причем как раз как либерально-социальные поэты», и характерным образом обосновывает такой взгляд: «Гейне познакомился с ранним социализмом в Париже, Бюхнер примерно в те же годы — в Страсбурге. И совершенно невероятно, чтобы без этого конкретного французского опыта они поднялись бы над неопределенным либерализмом и анархизмом младогерманского толка». «Если подавляющее большинство народа в эпоху бидермайера еще ничего не знало о либеральной или либерально-социальной идеологии», то это ничего еще не говорит о «представительности» того или иного поэта, разделяющего такую идеологию. Зенгле противоречит здесь сам себе, предлагая узкую и частную аргументацию в духе прежнего, часто социологически недальновидного Biedermeier — Forschung, — между тем как сам он считает «задачей историка — учитывать всех литературно-полновесных и значительных в историческом отношении писателей в их совокупности» [113] ; так постуцает и он сам на деле, — посвятив Гейне и Бюхнеру главы своего исследования, он тем самым признал их «репрезентативными» для эпохи бидермайера. Соглашаясь с Зенгле в его критике понятия «предмартовская эпоха» [114] , я не могу не замечать вместе с тем, что в отдельных местах (и нередко) он возвращается к преодоленной уже позиции и, представляя ситуацию суженно, противоречит сам себе.

113

Ibid., S. 1023.

114

Ibid., S. 1021. См. также ниже.

Наконец, Зенгле рассматривает бидермайер не только как направление, и это вполне оправданно, но и как некоторый общий «стиль», или модус культуры и жизни (ср. шестой и седьмой шаги нашей схемы). Начиная все свое исследование несколько ex abrupto, как то было бы естественнее для более популярной и скромной книги историко-культурного содержания (например, для книги В. Гейсмейера, который, однако, так не поступает, или для стародавних книг Г. Германна и

Э.Хейльбронна, которые и заняты только отдельными сторонами эпохи), — с «мировой скорби», «национального разочарования», «всеобщей бедности» и т. п., то есть с весьма частных социально-психологических или популярно-социологических характеристик эпохи (иногда слишком отрывочных), Зенгле подводит их под чрезвычайно общие, многозначительные понятия. Первая глава озаглавлена так: «Основное настроение. Фундаментальная историческая ситуация. Форма истолкования мира*. Ясно, что эмпирически-отрывочный и разбросанный, притом, разумеется, не исчерпанный этой главой труднейший материал (труднейший — если не брать его эмпирически и «точечно») философски не соединяется с такими понятиями. Впрочем, вспомним, что создававшаяся столь долго книга Зенгле сама по себе заключает историю изучения бидермайера в течение целого поколения, она сама — второй этап такого изучения, а потому в ней непременно должны быть как наивные начала, так и зерна дальнейшего развития понятия. Так, «основное настроение» возвращает нас еще к предыстории понятия «бидермайер», к ощущению эпохи как психологической цельности, как «сна», от которого пришла пора пробудить человечество (Прутц). А заглавие последнего раздела первой главы, быть может, звучит вызывающе: «Всеобщее понятие порядка несмотря на различие содержаний» [115] . Весьма просто показать, что в основе такого тезиса лежит некоторое идеальное отражение меттерниховского устройства Европы, которое и проецируется затем на общекультурный процесс бидермайеровских десятилетий, и приписывается умам той эпохи [116] , — и это был бы лишь все тот же пресловутый консерватизм исследователей бидермайера; однако можно не ограничиваться такой очевидной «простотой», а увидеть здесь зачатки нового переосмысления бидермайера, именно попытку посмотреть, не соответствуют ли «бидермайеру» некоторые типичные, глубинные динамические доминанты [117] .

115

Ibid., Bd. 1, S. 64.

116

См. особенно: Ibid., S. 81–82.

117

Известно ведь, что на установление меттерниховского «порядка», меттерниховского «замирания» литература и искусство эпохи отвечали «примиренностью», «приглушенностью» и тем, что Зенгле называет «потерей в отношении метафизики и энтузиазма» (Ibid., Bd. 3, S. 1039). Конечно, все это происходило не только по указанию Меттерниха, но и потому, что в обществе издавна накапливалась тяга к покою, пассивности — консервативная контрреакция на политические события и литературный романтизм. Тем не менее примиренность и приглушенность — это факт искусства, который особенно легко устанавливается, если иметь в виду романтизм (ср. поколение Людвига Рихтера и Морица фон Швинда в сравнении с поколением Рунге и Фридриха в живописи; швабских поэтов-романтиков в сравнении с гейдельбергским кругом 1806–1808 годов и т. д.). Но эпоха не исчерпывается романтизмом, и понимать Грильпарцера, Штифтера, Готтхельфа и других как поздних романтиков не станет и Зенгле. Тот же бидермайеровский «дух» не дает системно оформиться реалистическим тенденциям, которые как таковые давно налицо. А «примиренность» как общий модус жизни ведет к подспудному складыванию анархически-нигилистических реакций как формы протеста против общественной, психологической и всякой иной скованности (подобные же процессы происходят одновременно в николаевской России). С другой стороны, давно замечено, что в эпоху бидермайера точно так же разведены по своим уровням, этажам типичные настроения: веселость, легкомыслие, юмор; бидермайер скрывает в себе меланхолию, «тугодумство» и тяжелую мысль. Юмор может быть блестящ, тогда как мысль больна проблемами современности, продумывает их наедине с собою, и когда такая мысль, готовясь подспудно, учится формировать себя как таковую, на поверхность литературного процесса выходят небывалые и иной раз непонятные современникам феномены — вроде замедленной прозы Адальберта Штифтера

В таком случае бидермайер выступает, конечно, уже не как литературное направление, и не как просто «эпоха», и не как «настроение», но как основной мыслительно-психологический модус эпохи, устанавливать каковой в сугубо разнообразном и противоречивом материале безусловно крайне затруднительно, как своего рода интонационное единство. Бидермайер, так понятый, оправдал бы даже и самые первые, наивные и неуверенные, разведывания основных «настроений», мотивов и «содержаний» эпохи. Впрочем, такое дальнейшее переосмысление бидермайера, переводящее его скорее в философский план, проблематично.

5. У Ф. Зенгле проявляется, наконец, и тенденция сводить весь «бидермайер» к романтизму; тогда весь бидермайер предстает как некий третий этап романтизма, как «романтизм-3». Если бы эта тенденция взяла верх, весь труд был бы в какой-то степени обесценен, так как пришлось бы отказываться от найденного уже специфического качества литературы, литературной жизни 1820—1840-х годов.

Если же попытаться выделить главное в понимании бидермайера, как проявляется оно в книге Ф. Зенгле, и отвлечься от ее противоречий, как и от сложностей самого понятия, то можно сказать, что бидермайер здесь — это эпоха, причем такое понимание особым образом, притом сложно, «устроено». Наряду с этим бидермайер — это и общая характеристика ряда писателей с достаточно консервативным мировоззрением (во всяком случае, не радикальных), и характеристика литературного фона эпохи; кажется непоследовательным понимать бидермайер как направление и как поздний романтизм. Итак, бидермайер — это наименование эпохи, но только устроенное так, что внутри ее выделяется «бидермайер» же в «более» собственном смысле слова. Между «эпохой бидермайера» и «бидермайером» в одном случае нет никакого отличия, а в другом есть известный зазор, который был бы и еще заметнее, если бы «бидермайеровские» настроения и нормы не проникали и во все «небидермайеровское», во все то, что стремится уйти от бидермайера, если бы и все «не-бидермайеровское» не было погружено в «бидермайер» как форму жизненного уклада, если бы оно не существовало на его фоне. Надо сказать, что консервативные писатели эпохи бидермайера составляют гордость немецкой и австрийской литературы, что путь национальной традиции совершенно немыслим без них, и надо признать, что эти писатели создавали такие художественно-мыслительные миры, которые несовместимы с ограниченностью и застоем как эмпирическим свойством общественной жизни, как реакционной тенденцией. А эти свойства и тенденции — это тоже бидермайер, но после бидермайера как эпохи и бидермайера как литературного круга — это уже «третий» бидермайер, в котором прямая политическая тенденция соединяется с жизненным укладом, с его эмпирией. При этом, однако, все эти «бидермайеры», от уклада до целой эпохи, составляют сплошной ряд.

Надо обратить внимание и на то, как особенно устроено понятие бидермайера. Оно совсем не схоже с романтизмом: ведь никакой эпохи романтизма, строго говоря, нет, — когда мы говорим об «эпохе романтизма*, или о «романтической эпохе», то мы можем теперь иметь в виду эпоху, когда существовал романтизм, и не более того. Ведь, например, классицизм разных формаций, существовавший в начале XIX в., творчество Гёте, просветительская беллетристика отнюдь не входят в «романтизм» и не покрываются объемом этого поня'тия. Если же мы говорим

оромантизме, то понимаем под романтизмом все романтические явления, какие подводим под это понятие, включая и тот романтизм, который существовал в эпоху бидермайера (например, творчество Эйхендорфа). В то же время бидермайер покрывает все содержание эпохи, и к бидермайеру относятся как романтизм, как бидермайер в «более» собственном смысле слова, так и самый поздний классицизм и все ростки реализма. Все относится к бидермайеру, и все как бы окрашивается в его тона, т. е. приобретает особое зависящее от эпохи качество. Так это, видимо, и есть на самом деле. Вместе с тем мы, возможно, не назовем, например, Штифтера или Грильпарцера — писателем и поэтом эпохи бидермайера, и не только потому, что их творчество (сохраняющее внутреннее единство) хронологически выходит за рамки бидермайера, но и потому, что такая формула звучит снижающе (и в этом вновь проявляется своеобразная логика — устроенность понятия). Даже говоря о писателе, вся деятельность которого укладывается в эту эпоху (Иммерман, Граббе), мы предпочтем иначе соотнести его творчество с хронологией (уже «писатель, живший в эпоху бидермайера», — не то, что «писатель эпохи бидермайера», или тем более «Biedermeierdichter»). Можно сказать так: эпоха подчиняет себе все, но не все подчиняется эпохе, — любое относительно крупное художественное явление отказывается подчиняться «эпохе бидермайера», хотя фактически относится к ней.

Нельзя думать, что в механизме действия подобных понятий («терминов движения») все отлажено, — изменения и сдвиги в его работе свидетельствуют о постоянном движении самого «механизма», — но невозможно не всматриваться в эти механизмы, потому что в этом конкретном функционировании слов заключено, собственно говоря, то, что мы же сами думаем об эпохе, направлении, стиле и т. д. Невозможно думать об усовершенствовании подобного рода слов (как обыкновенно думают об улучшении, уточнении и т. д. научной терминологии), не отдав себе отчет в том, как они, собственно, функционируют. У «бидермайера» есть известное сходство с «барокко» (по крайней мере, как понимают его в Германии). Если представлять себе все понятия движения как дома-пространства (см. выше), то можно вообразить себе, далее, что одни дома построены вдоль по движению времени, а другие — поперек этого движения. Так вот барокко и бидермайер построены поперек, тогда как романтизм — вдоль [118] . Это последнее здание, со множеством помещений и пристроек, исключительно замысловато — оно возведено так, чтобы даже и самый «последний» романтик поместился в нем, под его крышей. Зато здания барокко и бидермайера построены как огромные залы, перекинутые через время, — они готовы вмещать всех, и своих, и не своих. Можно быть более или менее «барочным»; Опиц-классицист — это поэт эпохи барокко, и между его классицизмом и тенденциями барокко переход плавный. Бидермайер тоже старается сблизить все, даже самое разное, романтизм, реализм, и как бы озабочен проблемой общего знаменателя разнородных феноменов. Затем начинаются различия: принадлежать к барокко — это почтенно, а к бидермайеру — не очень почетно. И. С. Бах — это барочный музыкант, вся зрелая жизнь которого протекает за пределами собственно эпохи барокко, в пору ее распада, когда барокко сохраняется в жизни, а в искусстве перенапрягается в создании своих художественных «сумм»; музыкальная эпоха барокко все еще длится, когда литературная и общекультурная кончилась, но Бах все же переживает даже и эту, собственно музыкальную эпоху барокко! А все попытки как-то радикально пересмотреть границы культурных эпох, периодизацию XVII–XVIII вв. наталкиваются на сопротивление — сопротивляется сама наука, которая ставит решительный предел эпохе барокко, в то же время все охотнее допуская, чтобы разные барочные элементы (эмблематика и т. п.) долгожительствовали и после окончания самой эпохи. Элементы бидермайера тоже и не думают умирать после конца бидермайера, но это всегда сниженные и малоценные —

118

Если пользоваться привычными в наши дни терминами, то можно было бы сказать, что одни литературные эпохи внутренне требуют своего изучения под знаком синхронии, другие — под знаком диахронии. Характерны наблюдения Ф. Зенгле: «…работая над картиной литературы эпохи бидермайера, я был принужден реконструировать всю литературную эстетику той эпохи и положить ее в основу описания тогдашней поэзии, утилитарной литературы, литературного языка. К своему удивлению, я вскоре установил, что схожусь в этом моменте с Г. Р. Яуссом, который требует „делать синхронный разрез развития в определенный момент“ и этим путем „вскрывать общую систему координат литературы в известный исторический момент“. В своем описании эпохи я пытаюсь реконструировать с помощью старой риторики, поэтики, критики, истории и других материалов „горизонт ожиданий“ (К. Р. Мандельков) или, вернее, различные „горизонты ожиданий“, весь спектр горизонтов эпохи. Я только не понимаю, почему для этого нужно подвергать осуждению исторический объективизм*, и т. д. (Sengle F. Zur Ьberwindung… I! Historizitдt in Sprach-und Literaturwissenschaft, S. 165)..

«фоновые» элементы (можно сказать, что за целый век бидермайер и радикально переосмыслен, и вовсе не переосмыслен, так как его первоначальные истолкования преспокойно продолжают существовать в едином целом, в едином организме с новыми толкованиями).

Я уже писал о том, что термины литературоведения образуют систему соопределенностей, где изменение одного элемента вынуждает заново определять остальные [119] ; это относится прежде всего к тому, что названо у нас «терминами движения». Они соопределены, и тем более удивительным образом, что они вовсе не делят «правильно» известный логический объем, а членят пространство истории литературы капризно-произвольно, пересекаясь, тесня друг друга, передвигая границы, но всегда уверенно удерживая занимаемое место. Так, романтизму — при всей весомости выпавшей на его долю исторической задачи (см. выше) — отведено тем не менее лишь некоторое идеальное пространство, которое он должен отстаивать от своих соседей (направлений, стилей и т. д., основывающихся на иных принципах); бидермайер спокойно располагается в хронологически реальных границах, помещая под свою крышу все «современное» себе и т. д. [120] .

119

См.: Михайлов А. В. Диалектика литературной эпохи // Контекст-1982. М., 1983, с. 99—135. Особенно с. 135.

120

Вся система литературных эпох, так понимаемых, естественно противится формально-логическому своему осмыслению; это безусловно — так; тут уже не может быть и формально-логической классификации эпох, как и их удобной периодизации литературного развития. С удобствами формально-логических классификаций во многих случаях уже пора расставаться, коль скоро они мешают литературоведу думать; литературные эпохи и их периодизация — не единственная такая проблема. Другая, к примеру, — это классификация родов, видов, жанров литературы, где попытки формально-логически распределить и разграничить все не имели успеха никогда.

Можно даже представить себе, что этой удивительной (как бы созданной самой природой — природой науки) системе соопределенностей по временам требуются основательные поперечные перекрытия. Они служат опорами всей системы. Характерно, что попытки исправить или реформировать сложившуюся естественным путем систему соопределенностей приводят к предпочтению, подчеркиванию одних стилей, методов и т. д. другим, противоположным: вспомним концепцию реализма — нереализма / антиреализма, где за опору принимается извечный реализм; вспомним взгляды Э. Р. Курциуса, где классицизм как основной стиль перерождается в маньеризм; согласно Д. С. Лихачеву, каждому стилю «первого ряда» соответствует стиль «второго ряда», и вообще стили делятся на первичные и вторичные [121] . Академик Д. С. Лихачев так пишет о «вторичных стилях»: «Вторичность создает некоторый отрыв стиля от строгих идеологических систем, возможность для вторичного стиля обслуживать прямо противоположные идеологии — прогрессивные и реакционные, она связана с появлением иррационализма, ростом декоративных элементов, отчасти дроблением стиля — появлением в нем различных разновидностей» [122] . Что-то в этой характеристике напоминает нам бидермайер — объединение разных идеологий под одной крышей; однако мне кажется, что литературоведческие (и культурноисторические) «понятия движения», как функционируют они в науке, подразумевают в первую очередь отнюдь не стиль, не стили, — они именуют большие смысловые единства-комплексы, членящие историческое развитие. Такими единствами всякий раз осмысляется и учитывается также и стиль, но только каждым единством — по-своему. История литературы и история культуры, которая отражена в системе этих терминов, вовсе не есть, в сущности, только история стилей; стиль — это только теоретически вычленяемая из всего процесса сторона; кроме того, история литературы нового времени, как правило, имеет дело не со стилем, а со стилями, т. е. с их множеством, многообразием в каждый отдельный период литературной истории. Есть однако понятия, совсем близкие к понятиям стилистическим, — таков классицизм, — и есть очень далекие от стиля. Ни романтизм, ни реализм не есть стиль; тем более не стиль — бидермайер, который даже представляет собой объединение различных художественных начал, при полнейшей пестроте стилистических решений (хотя и наличествуют различные, организующие тенденции).

121

Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X–XVII веков, с. 176–177. Писать о двух стилях было, кажется, дело обычное после Г. Вёльфлина, а характеристика каждого из двух стилей предопределялась научным опытом исследователя; так, Густав Эрисман писал о «барокко» и «рококо», двух крайних стилях, которые проходят через все века, будучи выражены то сильнее, то слабее; им соответствуют испанский гонгоризм и итальянский маньеризм, французская прециозность, английский эвфуизм, пышность Лоэнштейна, современный экспрессионизм, определенные стили средневековья; крайности стиля сказываются тогда, когда ослабевает чувство формы и т. д. (Ehrismann G. Geschichte der deutschen Literatur bis zum Ausgange des Mittelalters. Mьnchen, 1927, Tl. 2, 2. Hдlfte, S. 265).

122

Там же, с. 176.

Поделиться с друзьями: