Йоханн Гутенберг и начало книгопечатания в Европе
Шрифт:
Возможно ли сейчас подойти к разгадке той идеи, которой определялся жизненный путь Гутенберга? Словесно она нигде не выражена. Достаточно ли этого, чтобы мерить изобретателя вульгарным среднеарифметическим, усматривать жажду наживы в его изобретении? При всей трезвости имущественных расчетов той идеалистической поры целью наживы она определялась не всегда, ибо и тогда никакое дело без денег сделано быть не могло, разве что босоногая проповедь. Ради наживы великие изобретения и открытия вообще редко делаются, она, как правило, строится на чужих. И ни Гутенберг, каким он предстает при непредвзятом прочтении актов и известий, не вмещается в эту схему, ни эпоха, в какую он жил. Эпоха, тем труднее поддающаяся социологизации, что классовые свои интересы четко сознавала в основном феодальная верхушка, борясь за свою гегемонию не только с классовым своим антагонистом — крестьянством, но и с прочими сословиями, включая духовное. Отчасти поэтому в остальных социальных слоях и сословиях и сознание и интересы были спутаны, как в высшем плане — возрождении первохристианского утопизма, так и в низменном. Бюргер или крестьянин, обвинивший соседку в ведовстве, дабы, отправив ее на костер, получить часть ее имущества; клирики, писавшие донос на своего зааристотелившегося епископа; забытые ныне парижские, кёльнские, оксфордские профессора, изыскивавшие еретизмы в сочинениях одаренных своих коллег (даже столь католичных, как Аквинат), и многие подобные — весь этот «средний мир» корысти, зависти, косности, облипавший ступени средневековой иерархии, столь же ведущий, как и ведомый, в основном спекулировал на любой идейной или социальной ситуации. Попытки увидеть в Гутенберге служителя «искусства для искусства» при всей красоте 42-строчной Библии и псалтырных инициалов с его эпохой несовместимы. Такая красота, с той же немыслимой в наш поспешный век тщательностью в деталях присущая всем «искусствам» Средневековья, включая вполне утилитарные, в типографской книге нужна была лишь для скачка от книгописного производства к механическому. Все же эстетская трактовка, поскольку она предполагает чему-то служение, оказалась плодотворней голо чистоганной. В последней из значительных работ этого направления автор (Ф.-А. Шмидт-Кюнземюллер), исходя из того, что техническое творчество, хотя является поиском абстрактного конструктивного совершенства, всегда связано с идеей пользы, допускает таким образом в жизни Гутенберга некую внутреннюю миссию. Если же исходить из расстановки сил и правил игры первой половины XV в., то ни погоня за наживой, ни поиски абстрактного совершенства стимулом для его изобретения и печатной деятельности стать не могли, ни «идея пользы» быть столь смутной.
Прежде всего: изобретение книгопечатания от других технических достижений отличалось тем, что не могло быть сделано в процессе производственной рационализации: оно требовало ремесленных (металло-технических) умений и знаний, которыми переписчики книг (равно как книжные ученые) не владели. Для ремесленного мира, включая его аристократию — ювелиров, даже художников, книга (если не считать сопутствующих производств: пергаменного, бумажного, переплетного) была предметом потребления. Тогдашняя книжная торговля никакой выгоды вкладывать деньги в изобретение способа многократно и единовременно повторять одну и ту же книгу подсказать не могла. Книжное дело, благодаря необходимым для него навыкам и знаниям и по его заземленности в идеологии, оставалось производством духовным и с миром ремесла — производства материального — не соотносилось. И этот разрыв предержащим властям светским и церковным был желателен. Поскольку по условиям задачи это изобретение могло быть сделано лишь «профаном», оно в ту пору из прямого служения церкви исходить не могло, сама эта мысль для такого человека была еретичной, тем более в отношении Библии. Последнее, кроме всего, нарушало мистическую прерогативу духовного сословия, что понятно лишь с учетом значения, какое в христианстве придавалось слову (хотя бы первый стих Евангелия от Иоанна: «Вначале было слово, и слово было у бога, и слово было бог»). В отличие от более ранних — X–XII вв., когда монахам и клиру отказ от litterae humanae — писаний человеческих для чтения и толкования «Священного писания» вменялся в заслугу, на данном этапе церковь (как институт, ибо люди в ней были разные) поощряла скорее обратное. Книгопечатание лишь впоследствии оказалось в русле ее интересов, в том числе цензурных (при рукописании требовалась проверка каждого списка, при тираже — одного экземпляра). В период, когда изобретение произошло, для того, чтобы состоялся стык необходимого для него технического умения с задачей тиража, нужна была заинтересованность владеющего этим умением ремесленника не в выгоде, а в распространении наиболее насущных с его точки зрения книг, т. е. причастность к идеологической борьбе эпохи, причем неизбежно — к позиции просветительской (иначе множественность экземпляров была не нужна), а потому — в удешевлении именно этих книг. Гутенберг был ювелиром, человеком вовсе не книжного мира. Чтобы такому человеку в то время прийти к мысли приложить свое умение к книжному делу, нужна была еще и подсказка среды, ставившей цели книжной пропаганды и обладавшей неким направлением книжного кругозора, связь изобретателя с теми мистическими сообществами мирян, которые ставили религиозно-просветительные цели, т. е. со строительством «церкви духовной». Оно предполагало неограниченное число экземпляров относительно небольшого подбора текстов (библейских и готовивших к чтению Библии — буквально или истолковательно), что само взывало к механизации. Так объяснимо, почему этот человек, в делах весьма трезвый, все состояние вложил именно в это, далекое от его житейской сферы и ставшее для него разорительным дело: для него оно было служением богу через служение людям, а, быть может, и скрытой формой обнищания (отказ от имущества тогда был — для несемейных — условием мистического «пути к спасению», отказы от него мирян преследовались; см. гл. I). Идея просвещения — проповеди через книгу — подсказывает сближать Гутенберга с подобными Братству общей жизни сообществами мирян, для которых переписывание отвечавших этой задаче книг было «добрым делом» — служением «человеческому спасению».
Вывод, что Гутенберг был монашествующим в миру, напрашивается сам: в отличие от нормального для всех, кроме монашества и клира, положения, он не имел ни жены, ни детей. И переломным можно считать «белое пятно» в страсбургском его пребывании — промежуток между 1434 и 1437 г. Так объясняется и неудача иска Эннелин zu der Iserin T"ur о нарушении брачного обещания (см. гл. III). Переломность этого момента подтверждена и косвенно: мастеру, державшему учеников, — а они по правилам жили у него в доме, — полагалось иметь жену, которая должна была о них заботиться как хозяйка, с чем, видимо, и были связаны брачные намерения Гутенберга. Вместо этого наряду с отказом от Анны возник проект мужского общежительства («бурсы») при монастыре св. Арбогаста, на некий краткий период, видимо, осуществленный. Тот же момент — 1436 г. — указан (см. гл. III) как начало печатной деятельности Гутенберга или заготовки материала для нее. И встает вопрос — точно ли предпринимательское товарищество, а не скрытое под маской деловых соглашений вместе живущее и кормящееся общим трудом — трудом книжным — религиозное, типа бегино-бегхардовских и подобных, сообщество устраивал тогда Гутенберг? Уточнить, к какому именно течению монашествующих мирян он примыкал, вряд ли возможно: все это были оттенки одного движения, всеевропейски разветвленного, принимавшего местный отпечаток, частью сокрытого. Как схема для Братства общей жизни типичен общий труд и совместный быт, бегинская традиция допускала одиночность. Гутенберг после Страсбурга попыток организовать общину, по-видимому, не делал, по деятельности же он и нес «проповедь письмом», хотя «искусственным», и грамоте — но типографской — учил до конца. И в Голландии в какой-то момент — вероятно, между 1434 и 1436 г. — он, видимо, был, и в контакт с братскими общинами вступал: сведения «Кёльнской хроники» 1499 г. (тогда голландских приоритетных притязаний не было) о голландских донатах, давших прообраз его изобретению, вероятно, восходят к нему самому. Способ же печати этих донатов (с литых металлических пластин) скорее всего был найден именно в братских общинах — как приспосабливание ремесла своих членов (в данном случае ювелиров) к нуждам «проповеди письмом»: донат как ключ к «священной» латинской грамоте, был первой ступенью к источнику «вечного спасения» — Библии (эта идея есть в «Букваре» 1574 г. Ивана Федорова — «Начальное учение детям хотящим разумети Писание»).
В пользу того, что страсбургское сообщество было не просто производственным, а духовным объединением, говорят некоторые детали актов 1439 г. Предвиденная Андреасом Дритценом невозможность соглашения между его братьями и Гутенбергом для производственного товарищества необъяснима. Для такового странен договор на случай смерти кого-либо из участников: по сути он для них всех означал отказ от личного имущества, хотя обусловленный — сроком договора и размерами того, что у каждого оставалось сверх вклада в общее дело. Показателен и ответ Андреаса — на совет двоих свидетелей выйти из сообщества, — что он «должен» свое имущество отдать (на что оба сказали ему почти одно — если должен, то отдай и не говори об этом). Судя по этой и другим частностям — займу у Антония Хейльмана на стороннее дело, оставшимся после Андреаса драгоценностям (они упоминаются в тяжбе между его братьями из-за его наследства) и др., он метался между принятым, хотя временно, безымущественным «путем к блаженству» и приверженностью к своей собственности, начинал еще личные (ювелирные) предприятия, отчего и запутался в долгах. Неясно, оставалась ли какая-нибудь собственность у Гутенберга: средства его по всей видимости шли на изобретение, т. е. на общее дело; и в дальнейшем имущества за ним не видно. Если то была братская община, то почему, несмотря на участие в ней священника (принадлежность к сообществу Антония Хейльмана явствует из его слов, что Андреас «с нами бурсы не имел»; они же подводят к мысли, что именно Андреас Дритцен из общежительства почему-то выбыл) и при открытом существовании многих братств нужна была эта тайность? Особенно в годы Базельского собора, в 1433 г. признавшего даже богемских чашников, что само смещало границы и признаки еретизма? Разрыв Собора с папой, создав идеологическое двоецентрие, и объявленный немецким духовенством нейтралитет, избавлявший от повиновения обеим высшим церковным инстанциям, оставляли каждому из князей духовных и светских свободу выбирать позицию и преследовать иные в пределах своей юрисдикции. Тайность могла диктоваться местными условиями, тем более, что для организации общины требовалось разрешение, но и безусловной еретичностью направления самой общины. Возможно, что Гутенберг представлял свойственную многим открытым мистическим объединениям того времени тайную линию (это, если понимал, то, видимо, один Антоний Хейльман; Риффе как персонаж почти без речей неясен). В тайне соблюдалась не только техническая сторона дела, но и назначение тех «относящихся к печатанию» приспособлений, над которыми с 1436 г. шла работа. И это возвращает к вопросу, зеркала или «зерцала» готовили к аахенской ярмарке Гутенберг и его товарищи.
О малой совместимости «зеркальной» гипотезы с теми условиями, какие предстают на процессе 1439 г., было выше (см. гл. III). Аахенское паломничество для душеспасительной «проповеди через книгу» путем множественной и удешевленной ее продажи давало типичный повод. Что из всех «зерцал» того времени речь могла идти именно о «Зерцале человеческого спасения», сторонниками такого (а не «зеркального») толкования было угадано с завидной точностью, несмотря на неверную посылку (см. гл. II). Построенная на сопоставительно-символическом толковании Ветхого и Нового завета, эта анонимная латинская версификация (в XV в. ходившая также в немецком, голландском, французском переложениях) являет образец собственно мистического просветительства. Возникла она в XIV в., был список, в котором в качестве автора назван Конрад (ум. после 1370) из Альтцхейма, относящегося к майнцскому диоцезу (что сблизило бы первичный круг ее распространения с жизненным ареалом Гутенберга). Была ли нужда скрывать этот замысел? Для первого известного издания «Зерцала» путем сравнения его вариантов (двух латинских и двух голландских, частью сочетающих текст ксилографический и типографский) с рукописной версией и позднейшей печатной (равно как и на связанной с «Зерцалом» и по направлению и по времени лубочной «Библии бедных») несоответствие церковному канону — «идеологическая незавершенность» — и попытки церковной редакции прослежены (Л. Донати). Сюжеты поэмы частью апокрифичны: так сошествие Христа в ад с изведением оттуда праотцев, начиная с Адама (это означало как бы снятие первородного греха и было основой ереси адамитов), или один из эпизодов хвалы «деве Марии» с заглавием «златая трапеза во храме солнца» и др. Сопоставительное толкование в ту пору легко переходило в действие. Это видно на роли библейской топонимики (гора Сион, гора Фавор, давшая название самопризванному «божьему войску» — таборитам, и др.) в чешской антифеодальной революции, на фоне которой множественное распространение «Зерцала» как пути к самостийному познанию «божественной истины» было не столь «безвредным», как кажется ныне. В традиции сопоставительного толкования была изобразительность (в расчете на постижение истины через чувства, по третьему периоду Йоахима де Фьоре, сама традиция, быть может, шла от его «древа жизни»; см. гл. I). Во всех изданиях Гутенберга изображений нет. Можно ли допустить, что «Зерцало» мыслилось иначе? Вспомнив расплавленные на Рождестве 1438 г. по распоряжению Гутенберга и в его присутствии «формы», можно: срочно, единовременно, под своим смотрением расплавлять литеры вряд ли была нужда, изображения, если не канонические, перед лицом какой-то угрозы — бесспорно. В «Зерцале» (в первом известном издании) в числе прочих есть гравюра — пашущий мотыгой Адам и прядущая Ева. Сюжет апокрифический, а главное — прямая аллюзия на формулу Джона Болла «Когда Адам пахал, а Ева пряла, где был господин?», которая жила и в немецком крестьянском движении XV в. Было ли «Зерцало» осуществлено и в какой технике? Допустимо, что хотя бы частично было, ибо Андреас Дритцен перед смертью возлагал надежды на распродажу какой-то — значит, хотя бы полуготовой — продукции сообщества. Что касается техники, то для изображений можно думать о высоких литых формах. В отношении текста наблюдение (Л. Донати), что в латинской версии первого известного издания «Зерцала» (в нем смешаны листы полностью ксилографические и листы с типографским текстом) часть ксилографических листов скопирована с типографских (до нас не дошедших), допускает существование более раннего издания. Можно предположить, что на «Зерцале» Гутенберга произошел скачок от печати текста с литых пластин к набору. В какой мере оно было реализовано, могло ли стать образцом для голландского резчика 30 лет спустя, даже предположений строить нельзя. В данной попытке — подойти к идейному смыслу подвига Гутенберга — это и несущественно.
Ни принадлежность к некоему духовно-просветительному сообществу, ни печатание «Зерцала» разгадки жизненной и посмертной судьбы Гутенберга не дают. Из братств выходили и деятели весьма консервативные: Николай Кузанский, начав в 1431 г. как сторонник соборного движения, с 1437 г., вопреки «простому» (и немецкому) своему происхождению, переметнулся к Евгению IV и далее, став кардиналом, служил как антиреформатор — проповедовал в Германии сбор средств на постройку собора св. Петра в Риме, поддерживал Нассау против Изенбурга, до конца жизни вел борьбу за свой бенефиций — назначенное ему вопреки местному капитулу и герцогу Бриксенское епископство. В его биографии загадки тоже есть: неясно, когда он вступил в духовное звание, кардинальскую шляпу от Евгения IV он получил тайно. И безусловно, что учение Иоахима он знал, но карьеризм перевесил. От тайн биографии Гутенберга веет катастрофами. И начало их заложено в страсбургском периоде. Документов и известий об этом нет, полное молчание. Только в нотариальном акте 1455 г. по наличию двух связанных со Страсбургом свидетелей с обеих сторон видится, что в тот момент его страсбургская деятельность играла какую-то роль. Какую? Для ответа нужно уяснить другое: какая пружина могла сработать, чтобы наглая по сути стряпня первой статьи фустовского иска была взята за основу судебного решения? Другими словами, чем ростовщик Фуст мог устрашить суд? В ту пору для этого были три способа — власть, сила оружия и обвинение противника в ереси. Первыми двумя Фуст не обладал, остается третье. Иного средства избавиться от Гутенберга и остаться владельцем его изобретения, типографии и изобретательской славы у Фуста не было. По такому обвинению могли быть разные кары — костер, пожизненное заточение, важно, что с конфискацией имущества. Первый — денежный — пункт иска и был продуман, чтобы получить не треть его, а все полностью. Отсюда небрежность расчетов: по изъятии Гутенберга кто мог их оспорить? Донос о ереси мог быть сделан особо, мог и составлять следующие статьи иска, что Фусту было выгодней. Судя по тому, что, кроме хельмаспергеровского акта, все дело исчезло (а при таком содержании сохранять его ни приверженцы Фуста и Шеффера, ни адепты Гутенберга, ни сторонники совместных версий изобретения последующих времен заинтересованы не были), так он и сделал. Гражданский характер иска сему не мешал, лишь бы подобрать удачные детали, в чем и клирик Шеффер мог быть полезен и Йоханн Бунне. Какой суд разбирал дело, неизвестно, имена судей не сохранились, Хельмаспергер был нотариусом майнцской епархии, по доступным обозрению его актам (они касаются сделок монастырей с частными лицами) чисто гражданских дел не видно. Место присяги Фуста — францисканский монастырь — для гражданского суда (имевшего постоянное помещение с алтарчиком для присяги) нехарактерно. Иск с обвинением в ереси подлежал рассмотрению суда духовного (гражданские дела его не касались). Однако это — самое страшное в те времена — обвинение Гутенбергу удалось от себя отвести. И понятно, что судьи, оправдав его в главном, во избежание доноса Фуста и его компании в высшие инстанции (который затронул бы уже и самих судей) почли за благо оставить истцу всю за малым исключением требуемую им добычу.
К мысли, что именно в страсбургской типографской деятельности следует искать начала жизненной и посмертной катастрофы Гутенберга, подводят как раз те из ранних известий, которые утверждают его первоизобретательство. «Кёльнская хроника» 1499 г., сообщив, что книгопечатание изобрел он в 1440 г., говорит, что печатать начали в 1450 г. в Майнце с латинской Библии, а в промежутке «изыскивали искусство и что к нему принадлежит», добавляя, что всякий, кто утверждает, будто что-либо печатали ранее этого, vurwitzig — неуместно любопытен, т. е. хронист как бы предлагает в это не вникать. Что Шеффер в разговоре с Тритемием перенес изобретение на 1450 г., диктовалось своекорыстными мотивами. Но и Иво Виттиг, старавшийся о приоритете Гутенберга, в Ливии 1505 г. принимает эту дату (хотя, как видно по Бергеллану, истинный год изобретения в Майнце знали). В 1493 г. «Всемирная хроника» Шеделя, несомненно имевшего точную информацию (см. гл. VII), сохраняет 1440 г., но без имени Гутенберга. Эволюция Вимпфелинга, начавшего с полной формулы — Страсбург, Гутенберг, 1440,— а затем Гутенберга из нее изъявшего, тоже показывает, что сочетание этих трех компонентов (точнее — года и имени, города лишь вторично) «пахло жареным».
Для раскрытия идейного направления Гутенберга в ранний период главная роль принадлежит немецкой «Сивиллиной книге», фрагмент которой — «Фрагмент о Страшном суде» всплыл в Майнце в конце прошлого века. Немецкая «Сивиллина книга» — менестрельского типа поэма, происхождением своим обязанная ереси «царства мира» и прикрепленная к имени некоего императора Фридриха, который уничтожит растленную и жадную церковную иерархию, плохих попов и монахов («добрым бедным» проповедникам обещается полное послушание), безобразия светских князей и их слуг, освободит «гроб господень», после чего в знак отказа от войны и власти повесит свой щит на сухом дереве у врат Иерусалима, и тогда оно зазеленеет (см. гл. I). А далее установится равенство, язычники, иудеи, татары уверуют в Христа, и будет у всех людей одна вера — вплоть до Антихриста, второго пришествия Христа, Страшного суда и конечного воздаяния. Напечатанный текст поэмы отнесен к окружению вождя тюрингенских флагеллянтов — лже-Фридриха Конрада Шмидта, сожженного в 1369 г. Преследования этого движения, в основном крестьянского (с обычным для крестовопоходных ересей отказом от имущества), зафиксированы до 1414 г. Однако поэма (вряд ли возникшая не при Фридрихе Деревянный башмак) и по плачу об упадке «Римской империи» [14] и по универсальности идей — отнюдь не локального значения. Использованный в ней материал штауфенской пропаганды социально переосмыслен [15] и несет следы разных сфер ее обращения. Так, замена принятого в ранних императорских пророчествах положения короны на Голгофе щитом на «древе Адама» — рыцарская (тамплиерская?) символика; «добрые бедные» — обычное обозначение вальденсов; мотив перехода язычников, иудеев, татар в христианство прямо идет от Иоахима, но освобождение Иерусалима уже стало символом социально освободительных целей; за основу единой веры берется греческая («…werden allen chrichen <Griechen. — H. B.>gemein / Und dan wyrt ein geloue allein»), что, хотя идет от Штауфена, указывает на бытование текста в гуситской среде: чешские еретики, включая сподвижника Гуса — Иеронима Пражского питали иллюзии насчет своей близости к греческому православию (по признакам причащения мирян «под обоими видами», отсутствия папства). В рукописной традиции немецкая «Сивиллина книга» известна в двух редакциях — краткой (первоначальной) и расширенной, наиболее ранний список которой датируется началом 1440-х гг. Добавленный во второй версии текст более поздний, другого автора, присоединен механически (после Страшного суда ряд эпизодов, в том числе и суд, повторяются), обещает спасение через исповедь и церковное покаяние, т. е. снижает еретичность поэмы. Во второй версии «Сивиллина книга» начиная с 1492 г. и далее в XVI в. (тоже в период подъема крестьянского движения) неоднократно печаталась. Вопрос, какую из двух напечатал Гутенберг, был убедительно решен в 1934 г. Г. Цедлером (из расчета текста в соотношении с размером шрифта и с обычными для ранней гутенберговской практики числом строк на странице и объемом изданий) в пользу версии краткой. Актуальность поэмы Цедлер связал с недавним избранием в императоры — действительно Фридриха III, не делая иных выводов, хотя они напрашиваются. Прежде всего: избрание Фридриха III произошло в 1440 г. Тот же год наиболее непредвзятые из ранних известий указывают как год изобретения книгопечатания. Если в свете этих двух дат взглянуть на «Сивиллину книгу», то есть все основания увидеть в ней — не непременно самое первое произведение типографской печати, но то самое, на котором зиждется дата изобретения: только в первые месяцы по избрании Фридриха III — пока не сказалась его сперва «вихлявая» в отношении Базельского собора, а затем пропапская позиция, а главное — пока не проявилась (что случилось еще быстрей) его феодалистская, активно противонародная установка, можно было приветствовать его печатанием (если не подношением) связываемой с его именем такой программы. Сколько-то позже это было уже немыслимо. И именно с этим изданием — в силу косвенной его адресованности императору и по программному смыслу — правдоподобней всего связывать тот первый колофон с именем Гутенберга, с объявлением об изобретении и датой, без коего соединения этих трех элементов в ранних известиях не могло быть. И в данном контексте значение и назначение изобретения с полной очевидностью должны были рисоваться изобретателю. Значит ли это, что Гутенберг разделял воззрения и программу «Сивиллиной книги»? Сам факт напечатания говорит об этом. Иначе идти на риск не имело смысла. А риск был, ибо издание вышло на фоне нараставшего в прирейнских областях Германии народного движения, войны швейцарских кантонов за независимость (а феодальные битвы с ними шли тогда близ Базеля), гражданской войны в Чехии. И «Сивиллина книга» ничем не отличалась от чаяний левого крыла богемских еретиков (хилиасты были левыми даже среди три года назад — в 1437 г. — разгромленных в Чехии таборитов). Однако привязка к избранию реального, «законного» Фридриха III могла временно защитить от обвинения в ереси человека, при помощи нового изобретения изобразившего «Сивиллину книгу». По мере удаления от этого момента alibi теряло действенность. Возможно, что расширенная версия, возникшая в самом начале 1440-х гг. была как бы репликой (в рамках того же произведения, так часто бывало в Средние века) на гутенберговское издание.
14
So wyrt das Roemisch rieh van iar ind iar/ Geschwacher versetzet ind verteilet./ Also wyrt idt verwaist ind verspeidet.
15
Die herrschaft wird dan ungerecht/ und darumb doint idt ouch ritter und knecht./ Die der lande beschirmer seulen wesen/ und die lassen die boesen mit yn genesen. Или: So Worts ie richer und ie karlger/ Armut keiner trost mer hait.
Острота представленного им круга идей особенно наглядна при сопоставлении с другим, тоже анонимным, но вполне современным сочинением, которое появилось в связи с провозглашением «Священной Римской империи германской нации» (см. гл. I) и с запрошенными по этому поводу императором Сигизмундом на рейхстаге 1437 г. предложениями по реформации имперской структуры. Как бы в ответ и возник в 1438 или 1439 г. и стал распространяться в списках (печатно в XV в. издавался четырежды) политический памфлет, известный как «Реформация императора Сигизмунда». «Реформация» от имени Сигизмунда (он в 1438 г. умер) предлагала проект «христианизации» Империи путем установления в ней «божьего», по сути — абсолютистского порядка императорской властью, опирающейся на города и на силу «малых» и «простых» (die cleynen, die gemeinen, die ainfeltigen), ибо последние в отличие от могущественных и ученых заинтересованы в «божьем порядке». Термин этот подсказан проектом социального устройства — «Божьим законом» Яна Гуса, но «Реформация» много радикальней: автор резко выступает вообще против крепостного права (обосновывая его противозаконность тем, что искупительная жертва Христа относилась ко всем сословиям и этим установила их равенство), предусматривает насильственное приведение к «божьему порядку» сопротивляющихся реформации князей светских и духовных (и, конечно, папы римского), сурово регламентирует доходы и образ жизни духовенства и монашества, обязанности светских властей. Есть и мотив перехода мусульман (здесь уже турок) в христианство, но при условии, что христиане на деле будут соблюдать божественное право и свободу, и никто не сможет объявить другого своей собственностью, тогда и крестовый поход не нужен. По сути «Реформация», обращаясь к государственной власти и праву, лишь конкретизировала идеи «Сивиллиной книги», частью полемически. Угрожая от имени wir, die gemeinen — мы, простые — «приложить свой разум к добрым делам» (т. е. к революционным действиям), если «божий порядок» не будет установлен, она в основу его полагала монархический принцип. В «Сивиллиной книге» роль Фридриха кончается с завоеванием «царства мира» — освобождением Иерусалима символического (о реальном тогда не помышляли, гальванизировать эту идею пытались ближе к концу века в противовес народной): свободным народам император не нужен. Ожидание Страшного суда, выдвигая на первый план заботу о «вечном спасении», по неправедности духовенства и светских господ исключало повиновение им и было оправданием той потайной крестовопоходной общности для «добрых дел» — народной церкви или ордена, которая снова сказалась в немецких народных движениях 1430–40-х гг. и в знамени Башмака. Можно уточнить, когда «Сивиллина книга» (являвшаяся одним из текстов этой общности) могла обрести для Гутенберга свое значение. В 1439 г. более сорока лет занимавший страсбургский епископский стол Вильхельм фон Дист на очередном этапе своей борьбы за восстановление феодального подчинения города, заключив договор с бургундским герцогом, призвал на Страсбург арманьяков. Вторжение их произошло в ночь на 26.II, начались грабежи, убийства, насилия над жителями окрестностей, налеты на городские предместья. Пока город не слишком согласно организовывал оборону, в нем собрались беженцы из округи. И именно здесь впервые отмечено знамя с изображением креста, богоматери и башмака (ранее оно угадывается в вормсском крестьянском восстании 1431 г.). Под этим знаменем 400 (или 600) невооруженных — больше крестьяне, но с ними и бюргеры — бросились к месту засады нескольких тысяч арманьяков и были рассеяны ими (но с большими для себя потерями, так что какое-то — камни, дубье, косы — оружие у нападавших было). Перед тем городские власти, дать оружие беженцам опасавшиеся, запретили безоружным выход из города, вылазка была самовольной (и перекликается с крестьянским крестовым походом 1095 г. и подобными акциями, основанными на вере в победу «народа божьего» независимо от оружия). За этим последовала жестокая партизанская война, в 3 недели изгнавшая арманьяков из Эльзаса. Гутенберг в это время был в Страсбурге. Нет данных, чтобы видеть в нем участника событий. В Страсбурге же — есть такая гипотеза — почти в это самое время неизвестный автор обнародовал «Реформацию Сигизмунда». Нет зацепки, чтобы предположить связь между ними. Но есть «Сивиллина книга», которая говорит о позиции изобретателя (и страсбургского сообщества) в социальной борьбе тех дней. Мог ли он помышлять поднести Фридриху такой текст? Это было в духе эпохи: всего 12 годами ранее прорвалась к Карлу VII Жанна д’Арк с утопией сделать из него народного короля (а подвиг Жанны в германских землях был широко известен, недаром ее имя в 1431 г. разыграли в послании против таборитов).
Объективно избрание Фридриха означало крах реформационных надежд и «Священной Римской империи германской нации» (что потом и вызвало в немецкой реформаторской партии намерения его переизбрать). Вышедший на политическую арену, когда в Европе колебались основы феодального строя, он встал прежде всего на их защиту, последовательно предавая патриотические интересы, поэтому с 1446 г. поддерживал папский диктат, с интронизации Пия II перешел в наступление на немецкие реформаторские гнезда. Неясно, могли ли знать современники написанное в 1443 г. Энеем Сильвием Пикколомини, тогда еще советником императора, обращение Фридриха за помощью к Карлу VII, где весьма точно сформулировано, что восстания сервов против господ — угроза для всех королей. Но известно было, что вторичное вторжение арманьяков и оккупация ими части Эльзаса под водительством дофина Франции в 1444 г. произошли с его согласия и в вынудившей их уйти партизанской войне — местами под знаменем башмака — отождествления его с народным Фридрихом быть не могло (в немецком крестьянстве подстановка реального короля вместо народного не получилась). В это время Гутенберга в Страсбурге уже не было. И вероятно, что его исчезновение в марте 1444 г. было вынужденным, даже бегством, но совсем не от недовольства компаньонов. По обращению Фридриха III к французскому королю видна решимость этого якобы нерешительного императора расправиться с антифеодальным движением, а значит — с идейными его обоснованиями. Для печатника «Сивиллиной книги», объявившего в ней свое имя в надежде на иное развитие событий, такой их крен был угрожающим. Можно полагать, что братья Дритцены, чтобы получить секрет производства, части которого были у них в доме, деятельность сообщества из виду не упускали, пути для доноса или для шантажа таковым ни им, ни кому другому заказаны не были. Предполагать снисходительность к еретизму — тогда жупелом было гуситство — у занявшего в 1440 г. страсбургский епископский стол молодого пфальцграфа Руперта (который и «кормление» это получил как отпрыск королевского рода, и первые годы своего епископата ознаменовал похождениями отнюдь не духовного свойства, и в деле защиты от арманьяков в 1444–45 гг. держался уклончиво), оснований нет. Сам ли увидел Гутенберг нависшую опасность, был ли предупрежден «по цепочке» того братства, к коему принадлежал, его уход из Страсбурга правдоподобней всего связывать с такой угрозой. Нельзя судить, фигурировала ли «Сивиллина книга» в судебном разбирательстве 1455 г. в Майнце. По ряду признаков — по тому, что Фуст и Шеффер в 1457 и 1459 гг. отважились на свой колофон, что Дитер в 1459 г. удалил Гутенберга в Бамберг и др. — можно думать, что подозрение в ереси, хотя судом снятое, для каких-то значимых здесь кругов продолжало на нем висеть. Прямой связью «Сивиллиной книги» с народным еретизмом диктовалась для ранних известий необходимость так или иначе отженить Гутенберга от указанной в ее колофоне даты изобретения. Тем более, что крестовопоходно-хилиастическая форма антифеодальных движений — вплоть до крестьянской войны 1525 г. и в ней самой — была в Германии постоянной. Можно ли думать, что эта брошюра, от которой ныне известно пол-листка, имела столь длительную жизнь? Если предполагать крестьянский (и смыкавшихся с ним городских низов) ареал бытования (крупный шрифт делал брошюру доступной и для полуграмотных) — безусловно. О долгожительстве книги в этой среде можно судить хотя бы по русским раскольникам. А для книжных кругов она, благодаря объявлению об изобретении, если не сразу (сперва, быть может, как курьез), то после Псалтыри 1457 г. обрела значение первого памятника печати. Так, по-видимому, сначала воспринял ее Вимпфелинг, старавшийся восстановить попранную в Майнце по отношению к Гутенбергу справедливость, затем испугался и после попытки сохранить имя изобретателя, разделив его на «некоего страсбуржца» и майнцского Генсфлейша, вообще о нем замолчал. Быть может, гласно утверждать его первоизобретательство в 1490–1500-х гг. позволила наступившая после смерти Фридриха как бы повторность ситуации — новый император, активизация турецкой опасности. В эти годы в страсбургской и базельской титульной гравюре возникает символика «Сивиллиной книги» (в изданиях крестовопоходного призыва гуманиста Себастьяна Бранта к Максимилиану I она была верноподданической, не раз издается текст (вторая версия). Это продлилось недолго: с 1509 г. Йоханн Шеффер снова смог заменить Гутенберга своим дедом. Фуст-шефферовская конструкция изначально исходила из неприемлемости начавшего с «Сивиллиной книги» изобретателя книгопечатания. Другое дело, что Петеру Шефферу пришлось слегка попятиться (см. гл. VIII), считаясь с известностью Гутенберга у современников, с его положением при Адольфе Нассау, со слухами о страшной его смерти (или с ее реальностью: она напоминает расправы тайных судов с неугодными им людьми).
Белые пятна биографии изобретателя исследователи охотно связывают с Базелем, от О. Хуппа для 1444–48 гг. до А. Капра, полагающего, что по масштабу своей личности Гутенберг с 1431 г. — с открытия Собора — должен был жить в Базеле в расчете на выгодные заказы. Исключить в жизненном его повороте 1434–36 гг. влияние событий и окружения Базельского собора нельзя: благодаря столкновению всех идеологических направлений здесь были наилучшие условия, чтобы заразиться книжно-просветительской задачей, также для вступления в проповедническое братство, а далее — для продажи изданий. Раннюю известность Гутенберга во Франции как изобретателя книгопечатания, без которой не могло быть королевского ордонанса 1458 г., допустимо возводить к осведомленности о нем кого-то из французских участников Собора (филиацией ее, быть может, объясняется, что Петер Шеффер из писцов парижского университета оказался у него в наборщиках). Сам ордонанс указывает на непрерывность французских связей Гутенберга. Однако без предварительной завязки — на основе издания с колофоном (в данном случае скорее латинского, вероятно, доната) — он их обрести не мог, Принадлежность к межнациональному братству вела его к задачам, источникам информации и связям, лежащим вне его житейской сферы. Но как раз выдвигаемое некоторыми исследователями (А. Троннье, А. Капром) «сотрудничество» с Николаем Кузанским — на основании возможного знакомства при приезде кардинала в Майнц в 1448 г. или предположительного девентерского однокашничества — можно исключить по противоположности их траекторий: когда Гутенберг выступил с «Сивиллиной книгой», Кузанец уже служил папе. Непопулярность его у немецких реформаторов видна по памфлету Грегора фон Хеймбурга, тоже деятеля Базельского собора — из многих на нем докторов канонического права, нюрнбергского патриция, верного реформационной программе (отлученный Пием II, он бежал в Чехию к Иржи Подебраду, после смерти коего умер в 1472 г. в нищете). Главный повод искать связи изобретателя с кардиналом видится в гутенберговском замысле миссала. Поскольку Николай Кузанский многократно (впервые в 1431 г. на Базельском соборе, далее в 1453, 1455, 1457 гг.) поднимал вопрос об унификации литургических книг, почти за аксиому принято, что именно для такого унифицированного (но майнцского) миссала и даже по прямому заданию Кузанца назначал если не изобретение, то свои шрифты и инициалы Гутенберг. На самом деле явления эти параллельны, и только. Судя по повторности настояний кардинала, его идея вряд ли проводилась в жизнь, разве что цензурно (изъятие неканонических святых, молитв и пр.). Тенденции к созданию универсального служебника в то время следовало бы искать во внецерковных организациях — в обиходе братств, строивших «церковь духовную». Вероятно, что и Кузанцу она была подсказана его девентерским началом; в качестве церковной задачи она успеха иметь не могла. Какой миссал мыслил Гутенберг, навсегда остается скрытым: служебники были разные, от церковных до еретических (что красоты оформления не исключало), были и «нейтральные», т. е. включавшие наиболее общий состав молитв и песнопений, действенных для различных направлений религиозной жизни. Здесь хотелось бы высказать несколько соображений о Missale speciale и Missale abbreviatum (см. гл. V). Насколько можно судить без специальных разысканий, лежащих вне возможностей автора данной работы, оба они довольно типичны: оба по составу службы ни с одним диоцезом не связаны, и оба вышли из типографии крайне маломощной, MS, по-видимому, допечатывался по мере надобности. В этих свойствах обоих миссалов можно было бы увидеть признаки, что типография обслуживала нужды каких-то, — видимо, незнаменитых — братских объединений в округе Базеля, для которых Гутенберг либо печатал, либо оставил отливку шрифта в промежутке между 1444 и 1448.