Юровские тетради
Шрифт:
Как-то мать пошла в соседнюю деревню Перцово к недавно поселившемуся там фельдшеру Хренову, маленькому, лысому, с большими ушами, которого попросту звали «Пардон» за частое упоминание им этого словечка, и попросила «прописать какое-нибудь снадобье против самогона». Тот, погладив лысину, пообещал сам зайти к отцу и на месте принять меры. А матери кивнул: не беспокойся, голуба, медицина сильна!
С легким сердцем она опять надела отцовскую фуражку и поехала на Серке в луга. Захватила и меня с собой. Но когда вечером мы вернулись домой, увидели: за столом, у бутылки самогона, сидели и отец, и фельдшер. Кто из них был пьянее, различить было невозможно. Фельдшер, однако, все старался взять у отца наполненную стопку, уговаривая его:
— Тебе, друже, хватит. Тебе нельзя. Лучше я сам. — И пояснял: — Наше дело какое? Помогать пациенту, делать добро. Медицина, хоша она и недавно пришла в деревню, а сильна!
Он с трудом дотянулся до отцовской стопки, расплескивая, кое-как поднес ее к губам, выпил и только тогда заметил нас: мы стояли у дверей.
— Пардон! — попытался он встать. — Я, голуба, на сегодня сеанс закончил. Совершеннейшим, так сказать, образом. Хоша, — тут он икнул, — сделан только первый шаг. Следующий раз зайду завтра…
— Спасибо, я уж как-нибудь сама… — ответила мать, недобро сводя брови.
Хотя и побаивалась она отца, но тут кинулась к нему и принялась тузить.
— Вот тебе какой надо сеянс. Вот, вот!..
Фельдшер оторопело глядел на нее, полагая, видимо, что сейчас мать примется и за него. Наконец ему удалось встать и, выделывая зигзаги, добраться до дверей.
Когда Хренов ушел, поднялся разобиженный отец.
— Позорить? Ты думаешь, так уж нужна мне эта отрава? — запротестовал он. — Да я вот… — он схватил недопитую граненую стопку и швырнул ее через плечо. Она отлетела к переборке, где я стоял, и угодила мне я ухо.
Я дотронулся до уха, и рука ощутила кровь. Несколько минут спустя, когда была отмыта кровь, я взглянул в зеркало, висевшее в простенке. Каким же увидел себя тщедушным. Тонкие руки как палки висели на узких костлявых плечах; на лице, туго обтянутом кожей, ни розовинки. Уши оттопырены, рассеченное ухо вздулось. К этим оттопыркам приступками спускались черные волосы — искусство маминой стрижки. Грустно стало от такого «видочка».
С новой отметиной я побежал к мальчишкам. Сначала — к Николе, затем — к Панку. Колька, выслушав, взял мою руку и приложил к своей гривастой голове; из лохм выпирала шишка величиной с яблоко-дичок.
— Нащупал? — спросил он и тут же пояснил: — Видишь, и мой батя постарался. Наябедничал-таки рябой отрицатель. И патроны теперь у меня забрали.
— Тебе больно? — справился я.
— Вот еще! — презрительно фыркнул он. — Кто я — кузнец или какой серозем? Кузнецы — железные!
Панко же, когда я показал ему разбитое ухо, набросился на меня:
— Подставляй теперь другое. У-у, рохля! — И съязвил: — Узнает Ляпа — отошьет тебя.
Ляпой Панко заглазно называл свою зеленоглазую ровесницу Капу, юркую, с тоненькими косичками, нашу общую симпатию. Я показал Панку кулак и пошел прочь. Пройдя несколько шагов, остановился. Домой не хотелось.
От прогона послышались звуки рожка. Звонкие, переливчатые, зовущие. Так мог играть только пастух дедушка Зубов. К нему! Раньше мы частенько всей ребятней бегали к старику. Уж больно хорошо он рассказывал разные бывальщины. Начнет — и забудешь все свои маленькие невзгоды.
Своего угла он не имел. Зимой ходил по деревням резать солому. У него была своя немудрящая соломорезка, которую прилаживал на полозки и катил по дорогам и тропам. А если задерживался в Юрове, то ютился в недостроенной избенке старой бобылихи тетки Палаши, которую больше называли «Янгиль мой» — по тому обращению, с каким она начинала любой разговор с каждым встречным. А летом его ночлеги чередовались: у кого харчевался день или два (по числу коров), у того и кров получал. А то и просто свертывался в клубочек где-нибудь на крылечке и дремал до утренней зорьки. Он захватил еще барщину, помнил порки крепостных, про которые говорил так, что у нас дух захватывало, волосы дыбом вставали. С годами он совсем высох. Маленький, седой, полусогнутый, дедко был, однако, еще подвижен. Беловатые градинки глаз приветливо глядели из-под лохм пепельных бровей.
К нему, к нему! Я нашел его сидящим у изгороди. Увидев меня, пастух кивнул, чтобы я тоже сел, а сам продолжал играть на рожке. На его зов уже подходила скотина, и я подумал, что в этот раз едва ли услышу какую-нибудь байку от старика. Про то, как его, еще маленького, привязывали к скамейке и пороли на барском дворе, уже говорил. Про солдатчину тоже. Рассказывал и об одинокой лесничихе, что по ночам выходила на дорогу из Сергеевского займища и звала какого-то чернобрового Михая, покинувшего ее. Мы, мальчишки, уже в подробностях знали, с какой лаской называла лесничиха своего обманщика, готовая простить за все, и как, не дозвавшись, проклинала его, и лес повторял проклятье, потом — как в следующую ночь снова выходила на дорогу, знали, чем все кончилось, — лесничиха с тоски повесилась на самой высокой березе, которая будто бы мгновенно засохла, после чего уже по ночам стала плакать сама эта береза. «Душа, слышь, в дерево перешла и страждет». Говорил старик и о нашем заветном валуне, что лежал в овраге, утверждая, что это вовсе не земной, а небесный камень, что появился он как раз перед освобождением крестьян — небо такой знак подало. А сколько рассказывал о поверьях разных, о русалках, лесных духах, о необыкновенных волшебных цветках.
Да, все рассказано. Ну что же, я ведь пришел к дедушке просто так, чтобы убить время, подольше не возвращаться домой. Но вот старик кончил играть и обернулся ко мне.
— Что невесел? — спросил, щуря свои градинки.
— Так, — протянул я.
— Ну так дак так… — Старик погладил рожок щербатой рукой, потом спрятал в берестяную сумку и, прокашлявшись, начал:
— У полевых елок нонче не проходил? У тех, что за деревней, на высотке? Нет? Я вчерась вечером забрел туда — Силантьеву Чернуху — блудню искал. Темень была такая, ткни в глаз — не видно. А как поравнялся с елками, слышу: «Шш, шш» — ну, быть, бонба какая зашипела. Что такое? Поднял гляделки и, — батюшки мои, на елках-то огоньки вспыхнули. Как свечки. Но не успел я глаза протереть, как и погасли. К чему, думаешь, такое?
— Не знаю. Может, померещилось тебе?
— Что ты, — возразил старик. — Натурально видел. Знаменье это.
И принялся рассказывать о том, какие это необыкновенные елки, почему они выросли не где-то в лесу, а в поле, на холме. По его словам, в давние времена барские холуи заживо закопали тут одного человека, присланного самим мужицким заступником Пугачевым с грамотой — ополчаться на притеснителей. На месте могилы этой и выросли могучие елки.
— Неужто правда, дед?
— Должно, правда, раз молва идет. Всякое на земле бывало. Так-то вот. Ку-ка-ре-ку!
«Ку-ка-ре-ку», у него было вроде «аминя», которым и заканчивались россказни. И бесполезно было что-либо еще спрашивать его.
Домой я пришел поздно. Все давно поужинали, легли спать, только Алексей, притаившись в кухоньке, за перегородкой, подвернув в лампе фитиль, читал какую-то книжку.
— Где ты пропадал? Садись, поешь да послушай, — позвал он меня. — Ухо-то как?
— Пройдет…
Алексей пожалел меня, а на отца впервые за все время рассердился.
— Теперь и просить его не буду! — сказал он, хмурясь.
Алексей
Все меньше оставалось до приемных экзаменов, а сколько еще надо было повторять да учить. Мать будто нарочно не давала ему свободной минуты, только и слышалось: «Алексей, жать!» «Алексей, суслоны ставить!», «Отбей косу, Алексей, овес пойдем косить!»
Он не отказывался от любого дела, и мать хвалила его:
— Господи, дождалась помощничка, Да что там помощник — в аккурат второй хозяин!
Алексей, принимая похвалу, думал так: поработаю побольше, справлю дела, авось лучше и отпустит в город. Нередко днем ему не удавалось сходить к Михаилу Степановичу, то есть к учителю. Зато уж вечером сразу после работы — фуражку в охапку и к нему. Учитель, поджидая его, часами сидел на завалинке. Был он вдов, уже в годах, жил один в маленькой избушке под горой, куда приехал зимой. Школа же находилась в селе Шачино, в двух километрах от Юрова. Завидев Алексея, со всех ног бегущего к нему, учитель вставал, привычно поправлял на волосатом носу пенсне с золотистым шнурком и открывал дверь: