За живой и мертвой водой
Шрифт:
Станислав нигде не служил. Его содержала революция. Невозможно было представить его в обычной житейской обстановке, окружённого родными, друзьями, приятелями. Словно у него не было никогда отца, матери, детства, юности, не было прошлого, а вошёл он в жизнь готовым, сложившимся. О своём прошлом он не любил рассказывать. Незатейливые и необходимые вещи в его пустой и чистой комнате выглядели сиро и убито.
Иногда нам приходилось ходить вдвоём по городу, и мне всегда чудилось, что улицы, дома, церкви, лабазы, магазины, особняки, казармы, фабрики с его появлением глухо и враждебно настораживались, наливались мутным беспокойством, будто ждали от чужого им человека нехорошего, какой-нибудь каверзы. Ходил он быстро, чётко постукивая каблуками, бросая кругом короткие и невнимательные взгляды. Он встречался с рабочими, со студентами, с курсистками, но я не помню, чтобы он останавливался на людях больше, чем этого требовало его дело. Бывало, я докладывал ему:
— Александра Петровна не может быть сегодня у вас. Она больна.
— Ага, — равнодушно замечал Станислав. — Тогда нужно вот что сделать… — И он деловито излагал, куда, к кому следует пойти, чтобы этот человек выполнил то, что должна была сделать Александра Петровна.
Кажется, у него не было никаких знакомств, кроме деловых, то есть тех, которые так или иначе связаны с жизнью революционного подполья.
Однажды вскользь, между делом, я сказал ему, что собираюсь вечером пойти в театр.
— Этого вам не следует делать: неконспиративно.
— Разве вы не бываете в театре?
— Не бываю и вам не советую.
Станислав никогда ничему не удивлялся. Он как бы раз навсегда сказал себе: всё, что случается и может случиться, понятно и естественно; так и должно быть, я это знаю, предвидел. Неудачи его не огорчали, к успеху он относился трезво. Ненавидел ли он тот мир, с которым боролся? Да, он ненавидел его, но ненависть его была холодна и презрительна. Когда-то он порвал связи с обычной, нормальной средней жизнью, осудил её и перестал её после замечать. Что же об этом разговаривать, зачем возмущаться, негодовать — это и так давно известно и слишком очевидно. Любимой его фразой было: «Это понятно».
Он отличался уверенностью и самонадеянностью, и, я заметил, он не любил сомневающихся. Его утверждения звучали всегда категорично. Его ум работал трезво, с оглядкой, с осторожностью. Он внимательно и здраво учитывал обстановку, но иногда мне приходилось нападать на пункты, словно неподвижные в его уме, как скалы среди гонимых морских волн. Уравновешенный и рассудительный, он тогда делался упрямым, неуступчивым и даже раздражительным. Ничто не могло сдвинуть его с места. В эти моменты он казался мне ограниченным, но я ошибался. Раз мы заспорили по поводу «Эрфуртской программы» Каутского. Полушутя я заметил:
— Вы отстаиваете букву, как протопоп Аввакум пятиперстное [1] крестное знамение.
Станислав поднял тонкие брови, спросил меня холодно:
— Да? А вы читали, как протопоп Аввакум повествовал в своём «Житии» о казни одного из сподвижников? Ему отрубили руку; отделённая от туловища, она легла с пальцами, крепко-накрепко сложенными в пятиперстие.
— Ну, и что же? — переспросил я.
Станислав потёр складку на лбу.
— В принципах нельзя делать ни малейшей уступки. То, что вы называете буквой, есть принцип. Идеи ведут между собою самую жестокую и истребительную войну. Тот, кто отступает в этом, всегда терпит поражение.
1
Я хорошо помню до сих пор его комнату, куда я приходил почти ежедневно. Она была белая, с большим окном. Паркетный пол старательно натёрт. На письменном столе лежал неизменно блокнот и на углу стола — стопочка книг. Беспорядок был чужд его комнате. Вещей немного: пальто, пиджак, полотенце, чемодан в углу, всегда убранная постель, два чайника, поднос, две-три тарелки. Ничего лишнего. Принимал Станислав дружески, шутил, но как бы мимоходом, поручения давал точно.
В один из вечеров я застал его в постели. У него заострились скулы, нос стал длинней и тоньше.
— Обострился хронический бронхит от петербургской погоды.
— Вам хорошо бы уехать, — посоветовал я.
— Да, это не худо. Дела не позволяют.
Я возразил:
— Жизнь человека важнее дела.
Станислав просто ответил:
— Ошибаетесь, дело важнее жизни. Подайте вон ту книгу. — Он развернул её, показал, кажется, Бруклинский мост. — Вот для чего живёт человек.
— Но это нужно для людей.
— Это понятно. Но человек должен реализовать свои лучшие потенции в окружающем. Что может быть грандиознее этого гениального творения? И вечный памятник, и преодоление природы.
Станислав не выходил из комнаты несколько дней, мучаясь кашлем.
Он почти не показывался в общественных местах; но однажды проговорился в разговоре, и я узнал, что он часто посещает Зоологический сад.
— Я очень люблю тигров, — сознался он. — Присмотритесь к ним — они очень занятны. Их жизнь необычайна: лежат по целым часам неподвижными и вялыми мешками — и сразу, один миг — и полное преображение: глаза загораются фосфорическим блеском, каждый мускул напряжён, движения могучи и молниеносны. Они живут дикими взрывами энергии. И, должно быть, в эти моменты время для них течёт необыкновенно быстро. Очень это занятно… Можно изменить для людей течение времени. Оно может стать в будущем более наполненным. Время — категория тоже относительная… Кроме того, Зоологический сад вообще следует посещать: деваться иногда некуда.
На одном из свиданий Станислав, шагая размеренно из угла в угол, заявил:
— Нужно оборудовать тайную типографию. Есть квартира, касса, печатный станок. Вам придётся заняться этим делом.
От неожиданности я растерялся:
— Но я в этом ничего не смыслю.
— Подучитесь. К вам будет приходить наш типографщик. Возьмите у него несколько уроков. Дадим вам помощников.
Я вспомнил рассказы и описания подпольных типографий. Нужно было замуровать себя в стенах, жить отшельником, перестать видеться со знакомыми и товарищами, и без того немногочисленными. Кругом рабочие и студенты бурлили стачками, митингами, собраниями. Всё это будет для меня закрыто, а мне хотелось быть среди людей. Я сказал:
— Товарищ Станислав, мне не хочется зарываться в такое время в глубокое подполье, не тянет. Да и обучаться придётся долго, и неизвестно, насколько моё обучение пригодится в будущем.
Станислав, охватив руками колено и чуть покачиваясь, заметил:
— Организация живёт в подполье и, вероятно, не так скоро из него выйдет. Я не хочу вас неволить, но над предложением подумайте, решайте без промедления. Дело срочное.
Вечером я совещался с Валентином. Валентин задумался, потом решительно заявил:
— Работа тяжёлая, что и говорить, но кому-нибудь её надо выполнять. Переговори со Станиславом обо мне — я возьмусь.
Казалось неудобным замещать себя Валентином, но Валентин настаивал. Я возражал, должно быть, вяло. На другой день я заявил Станиславу, что нахожу лучшим поручить типографию Валентину, рассказал о нём.
Станислав хмуро тёр складку у переносицы, подумав, предложил привести моего друга. Они сговорились. Валентин переехал в помещение, где предполагалось оборудовать типографию.