За живой и мертвой водой
Шрифт:
— Нет, я при себе имею деньги только на извозчика.
— Тогда, — сказал Валентин, — придётся оставить пока чемодан у тебя. Извиняюсь за беспокойство, — обратился он к чиновнику.
Тот отошёл от нас. Я поспешил попрощаться с Валентином и уехать с чемоданом. Я послал его на следующий день без браунинга, кинжала и нелегальной литературы.
В конце января получил от Валентина письмо, он предлагал мне приехать к нему. Я достал свидетельство от врача, взял десятидневный отпуск по службе.
Гельсингфорс показался мне очень уютным и непохожим на наши российские города. Скалы, дома в стиле модерн, словно высеченные из камня широкие эспланады, катанье с гор на лыжах и санках, опрятные, чистые кафе — ото всего веяло домашним, прочно установившимся культурным северным бытом. После сырого, сумрачного, холодного Петербурга Гельсингфорс казался загородной тихой, радушной виллой.
Я нашёл Валентина на Union Katu.
— Здесь живёт Бернгард фон Герлях? — спросил я мешковатого финна, открывшего мне дверь.
Финн дружелюбно кивнул головой. К моему несказанному удивлению, Валентин и оказался фон Герляхом. «Фон Герлях» был одет в новую чёрную пару, носил тонкую вязаную финку, воротничок, манжеты, шёлковый серый галстук.
Фон Герлях осмотрел меня критически, с сомнением покачал головой:
— Ты компрометируешь меня. Варежки, драное пальто, шапчонка. Имей в виду, здесь я — знатный студент. Придётся сказать, что ты — мой друг, прославленный русский писатель и поэт.
Мы поделились новостями, мыслями, легли в кровати с отличным бельём. Одеяла были приготовлены конвертами.
В восемь часов утра вошла горничная-финка в белом переднике: она слегка тронула нас за плечи, поставила на низенький столик поднос с кофейным прибором, со сливками и с сухарями. Фон Герлях лениво потянулся к маленьким чашечкам.
— Превосходный обычай — пить кофе со сливками в постели. Сразу становишься бодрым, не правда ли?
Я согласился со своим изысканным и высоким другом. Мы выпростали руки из-под одеял, приподнялись и изнеженно тянули душистый кофе.
— Кто мог бы подумать, — заметил кровный, старинной немецкой фамилии молодой юнкер, — кто бы мог подумать, что возможны подобные волшебные превращения?
— Да, — ответил я, — ещё в прошлом году в это время мы валялись, помнишь, в угловой семинарской спальне: рядом с нами спал Дроздов, от его портянок несло за семь вёрст, и мы задыхались в липком и густом поту. Интересно, что сказал бы наш инспектор-«косопузый», если бы увидел нас в этой роскошной обстановке.
— Очень нужно вспоминать об этой гадине, — опорожняя вторую чашку, пренебрежительно ответил юнкер, по-видимому, без особого удовольствия вспоминая о своём тёмном прошлом. Он закурил папиросу, высунул ногу из-под одеяла и стал рассеянно водить жёлтой пяткой по голубым обоям на стене.
Вошла горничная. Валентин продолжал вычерчивать на стене замысловатые фигуры. Когда горничная унесла поднос, я не без ехидства промолвил:
— Словно бы «фону» не пристало в присутствии молодой женщины пятнать обои голой пяткой.
Фон Герлях поспешно убрал ногу под одеяло.
— Ты прав, мой друг. Пора, однако, вставать. Может быть, тебе нужен одеколон?
Я вытаращил глаза.
— Освежает и гигиенично, — поучительно разъяснил «фон». — Я мешаю наполовину с водой. Три раза в неделю.
— Ты так совсем обуржуазишься, — предостерёг я Валентина.
— Могу, — ответил он, рассмеявшись.
Днём мы обедали в столовой, где не было порций, стояли графин с водкой, холодные закуски. Горячее, жаркое подавали в огромных мисках и блюдах. Каждый брал, сколько ему хотелось. Это тоже удивило меня.
После обеда гуляли и натолкнулись на необычайное шествие. Навстречу нам с вокзальной стороны, запружая улицу, валила густая толпа, по бокам охраняемая живой цепью. Впереди со смехом и криками, вцепившись в оглобли, тащили сани человек двадцать, лошадей не было. На санях восседали два человека, на коленях они держали женщину. Они снимали шапки, кланялись, что-то выкрикивали.
— Горький! Горький! — разобрали мы в толпе.
В санках сидели Горький, его жена Андреева, Скиталец. Именитого писателя встречали на вокзале финские рабочие. Они впряглись в сани, везли гостя в дом пожарного общества, где помещался рабочий клуб. Валентин узнал, что вечером будет чествование Горького в клубе, поспешил в редакцию газеты «Тиомиес» запастись билетами.
Вечером мы надрывались от криков и аплодисментов. Горький читал свой новый рассказ «Товарищ», Скиталец в стихах грозился расправиться с «гадом», вновь оживающим, Андреева бросала непримиримо слова из стихотворения Рукавишникова: «Кто за нас, иди за нами». Произносились приветственные и ответные речи. Позже, часов в десять, был ужин. Я не спускал глаз с Горького. Скуластое, квадратное, некрасивое лицо, широкий, приплюснутый, утиный нос, водянистые, невыразительные глаза, гладко зачесанные «мочалкой» волосы, однобортная, глухая, чёрная суконная куртка, брюки, вправленные в высокие сапоги, — сутулится, высок, руки длинные, как будто он не знает, что с ними делать, — всё в нём обычно, обыденно. Откуда же яркость, сочность и свежесть рассказов? Откуда Коновалов, Буревестник, песня о Соколе, откуда хитрый и чудесный Лука, Сатин, Барон?
Преобладали финны, но было много и русских. Начальник Красной гвардии Кук, сорокалетний кряжистый человек с красной лентой через плечо, произнёс прочувствованную речь по-русски:
— Мы знаем, ценим и любим русский народ, — говорил он. — У Достоевского в «Преступлении и наказании» Раскольников приходит к Соне Мармеладовой, кланяется ей в ноги и сознаётся, что не ей, а её страданиям он поклоняется. Мы, финны, тоже готовы, подобно Раскольникову, поклониться невыносимым страданиям, которые терпит русский народ.
Отвечал Куку Горький. Он отвечал односложно, заявил, что не умеет говорить и что речь Кука потрясла его. Тут он вынул платок, прослезился, стал обходить стол, жать по очереди руки присутствующих.
— Алексей, — сказал ему вполголоса Скиталец, — ещё немного, и мы станем с тобой знаменитыми ораторами. Ты подаешь надежды.
Скиталец, Валентин и я затеяли спор о русской литературе. Скиталец доказывал, что русский народ, вопреки ходячему мнению, мало одарён художественными талантами.
— Настоящий коренной русак, — басил он, — это костромичи и ярославцы. Они хитры, деловиты, практичны. Они — люд торговый, оборотистый, но лишённый художественных чувств. В литературу, заметьте, они ничего не внесли, они не дали ни одного крупного художника. Всё, что у нас есть великого, прекрасного в искусстве, — от Востока, от Азии, от татар, от евреев, словом, от инородцев. Посмотрите на Толстого — лицо татарское, Плеханов — татарский отпрыск.
Горький соглашался со Скитальцем, говорил о западном влиянии и издевался над русским лаптем.