Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
И на них смотрю я, на родителей.
Почти у всех усталые лица и внимательные, напряженные глаза. Родители сидят, как, бывало, сидели школьники за партами, а учителя, как бывало, стоят и отчитывают; но теперь уже у родителей есть тревожное, горькое знание того, что такое жизнь, чем оборачиваются многие мечты и надежды, во что превращается мальчишеская гордость и отвага, что бывает в конце пути.
Какие лица! Только вглядись и пойми. Кажется, впервые я их увидел. Кажется, только теперь я начал понимать что к чему. Только во время этого разлома, разреза, в минуты беды можно так вот понять себя и других. Так подумай, вглядись и пойми — себя и вот их, учащихся, молодых граждан и их родителей. В этом понимании, может быть, суть всей жизни. Что-то самое главное для наших отношений: на работе, дома, в деле и в безделье, в будни и в праздники. Тебя ударил твой ученик, такой же примерно, как этот Лобов, вот и подумай. Нет, Бородулин другой. Тот... в том нужно разобраться особо. А не кричать на него, как ты это сделал, и не заниматься занудливым, зловредным допросом, как старший мастер. А ты вот попробуй именно от сердца к сердцу, от сознания к сознанию.
Встретиться, обязательно встретиться с Глебом и поговорить с ним так, чтобы он понял, как мне сейчас худо без дружбы и доверия к моим ученикам и особенно к нему, к Глебу.
— Послушай, Коля, — говорю я Лобову, воспользовавшись короткой паузой в гневном монологе старшего мастера. Мне приятно обратиться к нему сейчас по имени, и я произношу его легким быстрым голосом и уверен, что, раскрывшись и доверившись сам, вызову ответное к себе доверие. — Пойми, все мы хотим, чтобы ты понял, что ты уже не мальчишка, что нужно отвечать за свои поступки и всерьез подумать о своем поведении. Только этого мы и хотим от тебя.
Молчание. Лобов переминается, раза два бросил на меня взгляд и по-прежнему молчит. Молчание затягивается. Все ждут. Я тоже.
— Эх, выпороть бы его, — слышу я голос отца Андреева.
— Ну и воспитаньице, — говорит полнощекая мать близнецов Савельевых. Она раскраснелась, сердится, мнет в руках платочек.
— Кто из дружков-приятелей ему поможет? — с холодной язвительностью снова начинает словоохотливый старший мастер.
— А я тут при чем? — один за другим подскакивают братья, не успев сговориться об очередности.
— Вот ты! — манит пальцем старший мастер. — Это тебя я видел вместе с Лобовым у пивного ларька.
Савельев встал невдалеке от Лобова: руки пробовал заложить в карманы — не получилось, да и встать нахально, как Лобов, не решился, не в его это правилах, хотел бы придумать что-нибудь понезависимее, да никак. Вон и мать смотрит во все глаза: «Попробуй только опозорить!»
— Помоги, Савельев, может быть, ты расскажешь за товарища? Тут нечего стыдиться, тут все свои.
— Почему это я должен за него говорить, пусть он говорит.
— Ты, Савельев, тоже разболтался. А кто виноват? Вся группа. У вас нет настоящей дружбы, каждый сам по себе и только на неблаговидные дела — вместе.
Неужели действительно все в моей группе так плохо, как говорит старший мастер? Надо бы кончать все это, сбить тон и тему разговора. Но в странном, двусмысленном я оказываюсь положении. Я в ссоре с группой, я знаю о них намного больше плохого, чем знают все остальные, и в то же время я знаю о них много больше других — хорошего. Надо бы и мне поругать ребят, но тогда я окажусь заодно со старшим мастером, подпишусь под его занудливым монологом. И не будет от этого никакой пользы, только вред. А защищать всех — тоже нельзя, они воспримут это как подхалимаж перед ними, как мою слабость — мол, все им теперь дозволено...
Что же мне делать? Как я должен сейчас вести себя? И вдруг я слышу голос:
— Напрасно вы так, Виктор Васильевич.
Это Штифтик. Маленький, щупленький и отважный.
— Ты встань, — прошу я его. — Встань и скажи.
— Пусть лучше идет сюда, — приглашает старший мастер.
Штифтик смело выходит перед всеми, держится прямо, хоть и с трудом преодолевает неловкость. Он теперь как на сцене, столько глаз смотрят на него. И всем нужно ответить. Голос чуть дрожит.
— Вы, Виктор Васильевич, говорите так, будто мы самые худшие и вообще все у нас плохо. А я вот, например, не считаю Лобова таким уж плохим, так у него получается, а на самом деле он другой. Он просто у всех на примете, и все его замечают, а он, в общем, другой. И с нашими групповыми делами не все так, как вы говорите. Мы плохо сидим на занятиях, когда нам скучно. А работаем, бывает, плохо, когда нам не дают работу такую, чтобы...
— Как это вам не дают работу? — удивился старший мастер. Да и я удивился.
— Олег, с чего ты взял это? Как так не дают?
— А так вот, Леонид Михайлович. Боятся или не хотят, я не знаю. Так у нас было на прошлой практике, на заводе.
— Но я же спрашивал у всех: довольны? Вы говорили — довольны.
— Леонид Михайлович, а что было жаловаться? Какой толк? А если совсем честно, было даже обидно. Работаешь, работаешь, а наряд тебе выписывают на копейки.
— Вы ученики, вас еще государство содержит, — отвечаю я.
— Да вообще вам напрасно дают деньги, — возмутился отец Андреева. — Это вас только портит. Деньги, деньги, деньги. Только и слышишь про них. Раньше вон учили безо всяких денег, и было хорошо.
— Жизни они еще настоящей не хлебнули, все бы им только так, по поверхности скользить, — сказала мать Савельевых. Это уж она только для меня возмущается. Сыновей своих любит до беспамятства, готова заранее простить им все. Но вот я слышу неожиданное признание: — Мой, видите ли, передумал быть слесарем...
Я удивляюсь: который же из ее сыновей передумал? Если младший — туда ему и дорога. Точно — младший. Забегали у него глаза.
— Или, говорит, буду играть на трубе, или шофером...
— Зачем вы только учите их всему сразу, этих выгадывательщиков? — возмутился отец Андреева. — Они должны знать свое дело до тонкостей, а то, понимаешь ли, хотят быть мастерами на все лады: и на трубе играют, и в футбол, и шоферские курсы для них открыли, и куда только не ходит мой сын! А я вот говорю ему: ты можешь железку мне заточить для рубанка? Подумаешь, говорит он, запросто. А сам так напортачил, стыдно смотреть.
Мне тоже стыдно перед отцами и матерями моих учеников. Тут все сидят специалисты своего дела: шоферы, слесари, токари, машинистки, кассиры, фрезеровщики. Они-то знают, чего стоит на производстве плохой работник: ни уважения ему, ни заработка. Правда, заточить железку для рубанка только с виду кажется просто, а вообще-то дело тонкое, нужен опыт, и я сам вряд ли справлюсь, как надо бы. Но все-таки стыдно за моего старосту и за себя.
Родители зашумели, загалдели, каждый заговорил о своем наболевшем. Штифтик молчал, выжидая, когда кончится шум. Я решил, что надо помочь Штифтику, вызову еще кого-нибудь, пусть сами скажут о своих делах.
— Хотелось бы послушать комсогрупорга и старосту, — говорю я.
Первым пошел комсогрупорг, Петр Елизаров. Свое дело он делал тихо: собирал взносы да устраивал отчетные собрания раз в году. Он по натуре не вожак, и я ошибся в нем, и мальчишки выбирали его бездумно, лишь бы выбрать кого-нибудь, лишь бы не приставал потом со всякими «надо». Вижу по глазам, что говорить ему сейчас неохота, лень думать. А, мол, все равно, что было, то и будет. Обещания, обязательства — надоело. Он и сказал вяло насчет того, что группа подумает, примет к сведению. У него и слова-то были неживые, стандартные, напрокат.