Закат Европы
Шрифт:
Только под этим углом зрения можно понять римлян как преемников греков. Только при таком подходе проливается свет на сокровеннейшие тайны поздней античности. Разве можно спорить против того, что римляне были варварами, не начинающими великий подъем культуры, а завершающими его? Бездушные, без всякой способности к философии и искусству, с животными инстинктами, с исключительной погоней за материальным успехом, римляне стоят на границе между эллинской культурой и ничем. Их сила воображения, направленная всецело на практические цели (они, правда, создали сакральное право, которое регулировало отношения между богами и людом как между частными лицами, но у них не было и следа мифа), есть способность, какой вовсе нельзя было встретить в Афинах. Греческая душа и римский интеллект – вот к чему сводится здесь дело. Перед нами различие культуры и цивилизации. Оно сохраняет силу не только по отношению к истории античного мира. Каждый раз снова появляется этот тип сильных волею, совершенно чуждых метафизике людей. В их руках находятся духовные и материальные судьбы людей поздней эпохи. Они руководили вавилонским, египетским, индийским, китайским и римским империализмом. В такие периоды буддизм, стоицизм и социализм развивались в законченные мировоззрения, способные еще раз захватить и преобразовать угасающее человечество в самой его сущности. Цивилизация в ее чистом виде, понимаемая как исторический процесс, состоит в постепенном отложении ставших неорганическими омертвевших форм.
Переход от культуры к цивилизации в античном мире происходит в IV веке, а на западе – в девятнадцатом. С этого момента великие духовные решения принимаются не «всем обществом», как в эпоху орфического движения и Реформации, когда играла свою роль, в сущности, каждая деревушка, а тремя-четырьмя мировыми городами, вобравшими в себя все содержание истории; по отношению к ним вся остальная территория культуры низводится до уровня провинции, которой остается только питать мировые центры сохранившимися еще в ней остатками высшего человеческого материала. Мировой город и провинция – эти основные понятия всякой цивилизации выдвигают совсем новую проблему исторических форм, которую мы, люди современности, переживаем, совершенно не понимая всей ее огромной важности. Вместо мира – город, отдельный пункт, в котором сосредоточивается вся жизнь обширных областей, тогда как все остальное засыхает; вместо богатого формами, сросшегося с землей народа – новый кочевник, паразит, обитатель больших городов, подлинный человек фактов, лишенный традиций, выступающий бесформенной текучею массой, неверующий, с развитым умом, бесплодный, с глубокой антипатией к крестьянству (и высшей его форме – поместному дворянству), то есть огромный шаг к неорганическому, к концу, – что все это означает? Франция и Англия уже сделали этот шаг, а Германия готова его сделать. За Сиракузами, Афинами, Александрией следует Рим. За Мадридом, Парижем, Лондоном идет Берлин. Стать провинцией – такова судьба целых стран, лежащих вдали от этих городов. Когда-то она постигла Крит и Македонию, теперь постигает Скандинавский Север.
Некогда борьба за идейное содержание эпохи происходила на почве метафизических мировых проблем, носивших религиозный или догматический отпечаток; она велась между черноземным духом крестьянства (дворянства и духовенства) и «светским» патрицианским духом старых, небольших, славных городов раннего дорического и готического периодов. Такой характер носила борьба вокруг религии Диониса (например, при сикионском тиране Клисфене) или борьба за реформацию в германских имперских городах и во время гугенотских войн. Но после того как эти города в конце концов победили деревню (чисто городское миросозерцание мы встречаем уже у Парменида и Декарта), и они в свою очередь были побеждены мировым городом. Таков духовный процесс всех поздних эпох, как ионической, так и барокко. В наше время, как и в эпоху эллинизма, на пороге которой создается искусственный и, стало быть, чуждый стране большой город (Александрия), прежние культурные центры – Флоренция, Нюрнберг, Саламанка, Брюгге, Прага – превратились в провинциальные города, ведущие безнадежную идейную борьбу с духом мировых городов. Мировой город означает собой космополитизм вместо «родины»; холодное преклонение перед фактами вместо благоговения перед традицией и исконным; научное неверие, своего рода окаменелость вместо предшествовавшей религии сердца; «общество» вместо государства; «естественные права» вместо приобретенных. Деньги – мертвый абстрактный фактор, оторванный от всякой связи с производительными силами земли, с ценностями, необходимыми для простой, безыскусственной жизни, – вот преимущество римлян перед греками. С этого момента благородное миросозерцание также становится вопросом денег. Не греческий стоицизм Хрисиппа, но позднеримский стоицизм Катона и Сенеки требует в качестве своей предпосылки материального благосостояния, не социально-этического настроения XVIII века, а умонастроения миллионера XX века, способного претворить в дело профессиональную – приносящую доход – агитацию. Мировой город населен не народом, а массой. Ее непонимание традиции и борьба с традицией, которая является, в сущности, борьбой с культурой (с дворянством, церковью, привилегиями, династией, условностями в искусстве, границами познания в науке), ее острая и холодная рассудочность, превосходящая мужицкую рассудительность, ее натурализм в совершенно новом смысле, идущий во всех половых и социальных вопросах гораздо дальше Сократа и Руссо и возвращающийся к первобытным инстинктам и состояниям, ее «panem et circenses» [3] , снова появляющееся в настоящее время под личиной борьбы за заработную плату и спортивных состязаний, – все это, в противоположность окончательно завершенной культуре провинции, есть выражение совершенно новой, поздней и лишенной будущего, но неизбежной формы человеческого существования.
3
хлеба и зрелищ (латин.).
Вот та картина, которую необходимо увидеть, но не глазами партийных людей, идеологов, моралистов своего времени, под углом какой-нибудь «точки зрения», а с вневременной высоты, направляя взор на мир исторических форм, охватывающих тысячелетия, – если только мы действительно хотим понять великий кризис современности.
Я усматриваю символы первостепенной важности в том, что в Риме, где около 60 года до Р. X. триумвир Красе был первым спекулянтом землей, предназначавшейся для построек, римский народ, имя которого красовалось на всех публичных надписях, пред которым трепетали вдали галлы, греки, парфяне, сирийцы, пребывал в крайней нищете, населяя многоэтажные наемные казармы мрачных предместий, и воспринимал известия о военных успехах и территориальном расширении с полным безразличием или с интересом спортсмена; в том, что многие знатные и славные семьи, потомки победителей над кельтами, самнитами и Ганнибалом, принуждены были покидать свои родовые дома и селиться в бедных наемных жилищах, потому что они не принимали участия в диких спекуляциях; в том, что трупы людей из простонародья вместе с трупами павших животных и городским мусором бросались в ужасающие общие могилы, пока эти места во времена Августа не были засыпаны в целях предотвращения эпидемий и Меценат не разбил на них свой знаменитый парк, в то время как вдоль Via Appia воздвигались мавзолеи римских финансовых тузов, еще и теперь поражающие нас своею грандиозностью; в том, что в обезлюдевших Афинах, живших на счет паломничеств и пожертвований богатых иностранцев (например, иудейского царя Ирода), толпы невежественных путешественников, состоявшие из слишком быстро разбогатевших римлян, глазели на произведения перикловской эпохи, в которых они смыслили так же мало, как американские посетители Сикстинской капеллы в Микеланджело, после того как вся художественная «движимость» была разграблена или распродана по фантастическим модным ценам, а зато рядом с глубокими и скромными произведениями древности были воздвигнуты колоссальные и уродливые римские постройки. Во всех этих вещах, которые историку нужно не хвалить и не порицать, но беспристрастно морфологически оценивать, для человека, научившегося видеть, непосредственно ясна определенная идея.
Теперь, как и тогда, вопрос не в том, кто ты по рождению – германец или романец, эллин или римлянин, – но в том, кто ты по воспитанию – горожанин или провинциал. Это решающий момент во всех областях фактов. Здесь мы находим новый и в своем роде совершенный взгляд на мир как выражение некоторого нового жизненного стиля. Во всех до сих пор известных нам случаях происходила весьма замечательная и, по существу, тождественная метаморфоза. Одной из главнейших причин ненахождения подлинной структуры истории в хаотической картине исторической поверхности является неумение выделить из обоюдного взаимопроникновения комплексы форм культурной и цивилизованной жизни. Критика современности стоит здесь перед своей труднейшей задачей.
Ведь скоро станет ясно, что с этого момента все великие конфликты миросозерцания, политики, искусства, науки, чувства происходят под знаком этой единственной противоположности. Чем отличается цивилизованная политика завтрашнего дня от культурной политики вчерашнего? В античном мире риторика, на западе журнализм, притом на службе той абстракции, которая представляет собою мощь цивилизации, – на службе денег. Дух денег незаметно проникает все исторические ф#ормы народного бытия, часто нисколько их не изменяя и не разрушая. Римский государственный механизм, от Сципиона Африканского Старшего до Августа, оставался в гораздо большей степени стационарным, чем это обыкновенно считается. Но могущественные политические партии, орудия устарелой формы политической жизни, во времена Гракхов, как и в XX веке, являются лишь кажущимися центрами решающих действий. На самом деле римлянам было совершенно безразлично, что и как говорят, решают и кого выбирают на помпейском форуме, а у нас в дальнейшем мнение провинциальных газет и, стало быть, «воля народа» будет определяться тремя или четырьмя органами периодической прессы. Все решает небольшой круг лиц выдающегося ума, имена которых, быть может, вовсе не принадлежат к числу наиболее популярных, тогда как большая масса политиков второго разряда, риторов, трибунов, депутатов, журналистов, подобранных по провинциальным горизонтам, поддерживает иллюзию народного самоопределения. А искусство? А философия? Идеалы времен Платона и Канта относились к высшему типу человека вообще. Идеалы же эллинизма и современности, в особенности социализм и генетически близкий ему дарвинизм, с его совершенно негетевскими формулами борьбы за существование и полового подбора; связанные в свою очередь с этими теориями женский вопрос и проблемы брака у Ибсена, Стриндберга и Шоу; импрессионистические наклонности анархической чувственности; весь букет современных томлений, раздражений и скорбей, выражением которых является лирика Бодлера и музыка Вагнера, – все это существует не для мироощущения деревенского жителя и вообще человека близко стоящего к природе, но исключительно для людей мозга, населяющих мировые города. Чем меньше город, тем бессмысленнее занятие такого рода живописью и музыкой. Принадлежностью культуры является гимнастика, турнир, агон; принадлежностью цивилизации – спорт. Этим отличается эллинская палестра от римского цирка. Само искусство становится спортом – таков истинный смысл формулы искусство для искусства в присутствии утонченной публики знатоков и покупателей, идет ли речь об овладении абсурдной массой инструментальных звучностей, о преодолении гармонических трудностей или о «разрешении» красочной проблемы. Появляется новая философия фактов, с насмешкой относящаяся к метафизическим спекуляциям, новая литература, составляющая потребность для интеллекта, вкуса и нервов столичного жителя, непонятная и ненавистная провинциалу. Ни александрийская поэзия, ни пленэризм в живописи ни в малейшей степени не интересуют «народ». Движение вперед тогда, как и теперь, отмечается рядом скандалов, возможных лишь в такие эпохи. Негодование афинян против Еврипида и революционные приемы в живописи, хотя бы Аполлодора, повторяются в виде протестов против Вагнера, Маю, Ибсена и Ницше.
Мы можем понять греков, не принимая в расчет их экономических отношений. Римлян нельзя понять, не изучив этих отношений. Сражения при Херонее и под Лейпцигом есть последние сражения за идею. В I Пунической войне и при Седане экономические мотивы выступают на первый план. Только римляне, со свойственной им практической энергией, сообщили рабскому труду и торговле рабами тот исполинский размах, который для многих дает окончательное определение античному жизненному укладу. В соответствии с этим только германские, а не романские народы Западной Европы создали при помощи паровых машин крупную промышленность, изменившую картину целых стран. Не надо упускать из виду связь обоих этих глубоко символических феноменов со стоицизмом и социализмом. Только римский цезаризм, возвещенный Фламинием и впервые обнаруживший себя в лице Мария, дал почувствовать в античном мире величие денег в руках твердых характеров, практических людей широкого размаха. Без этого совсем непонятны ни Цезарь, ни римский гений. У каждого грека была какая-нибудь черта Дон Кихота, у каждого римлянина – черта Санчо Пансы; по сравнению с этим все прочие их качества стушевываются.
Что касается римского мирового владычества, то его следует рассматривать как отрицательное явление, не как результат избытка силы одной стороны – после Замы у римлян ее больше не было, – но как недостаток сопротивления другой. Римляне вовсе не завоевали мира. Они только завладели добычей, которой мог бы завладеть каждый. Римская империя обязана своим возникновением не чрезвычайному напряжению всех военных и финансовых ресурсов, что понадобилось некогда для борьбы против Карфагена, но отказу Древнего Востока от внешнего самоопределения. Не следует обманываться иллюзией блестящих военных успехов. С парой плохо обученных, плохо предводимых, дурно настроенных легионов Лукулл и Помпеи подчиняли целые царства, о чем нельзя было и подумать во времена битвы при Иссе. Митридатская опасность, действительная опасность для этой никогда не подвергавшейся испытанию системы материальных сил, не могла бы иметь никакого значения для победителей Ганнибала. После Замы римляне не вели и не могли вести больше ни одной войны против сколько-нибудь значительной военной державы. Их классическими войнами были войны против самнитян, против Пирра и против Карфагена. Их великим часом была битва при Каннах. Нет такого народа, который в течение столетий носил бы котурны. У прусско-немецкого народа, знающего славные моменты 1813, 1870 и 1914 годов, их больше, чем у других народов.
Я хотел бы сделать убедительной мысль, что империализм есть типический символ конца, хотя бы его окаменелые формы, подобные египетскому, китайскому, римскому царствам, индийскому миру и миру ислама, существовали в течение столетий и тысячелетий, переходя из рук одного завоевателя в руки другого, – мертвые тела, аморфные, бездушные человеческие массы, изношенный материал великой истории. Империализм есть цивилизация в ее чистом виде. Империализм есть неизбежная судьба Запада. Культурный человек носит свою энергию в себе, цивилизованный расходует ее вовне. Вот почему я считаю Сесиля Родса первым человеком новой эпохи. Он проводит политический стиль далекого западного германского, особенно же немецкого, будущего. Его изречение «расширение – это все» выражает в этой наполеоновской форме подлинную тенденцию каждой созревшей цивилизации. Это самое можно сказать относительно римлян, арабов, китайцев. Здесь нет выбора. Здесь бессильна решать что-нибудь сознательная воля личности или целых классов и народов. Тенденция к распространению есть рок, нечто демоническое и чудовищное, завладевающее людьми поздних эпох, эпох мировых городов, принуждающее их служить себе, порабощающее их, хотят ли они этого или не хотят, знают ли об этом или нет. Жизнь есть осуществление возможностей, а для человека мозга существуют только экстенсивные возможности. Как бы рьяно ни выступал сегодняшний, еще эмбриональный социализм против экспансии, придет день, когда он с непреоборимостью рока будет ее главным носителем. Здесь язык форм политики как непосредственного интеллектуального выражения определенного рода людей касается глубокой метафизической проблемы: факта, опирающегося на безусловную значимость принципа причинности, что дух есть дополнение протяженности.
Роде является предвестником западноевропейского типа цезаря, для которого время еще далеко не пришло. Он стоит посредине между Наполеоном и мощными людьми ближайшего столетия, подобно тому как Фламиний стоял между Александром и Цезарем, тот самый Фламиний, который уже в 232 году призывал римлян к подчинению цизальпинской Галлии, то есть к политике колониального расширения. Фламиний был демагогом, выражаясь точнее, частным человеком, пользовавшимся государственным влиянием в то время, когда государственная идея попала во власть экономических факторов; несомненно, он был в Риме первым представителем типа цезарианской оппозиции. Вместе с ним кончается органическая, опиравшаяся на идею воля к власти патрициата и начинается чисто материалистическая, безнравственная, не знающая границ политика территориального расширения. Александр и Наполеон были романтиками, стоявшими на пороге цивилизации; они были уже овеяны ее холодным и прозрачным воздухом; но один любил разыгрывать роль Ахилла, а другой читал Вертера; Цезарь же был исключительно человеком фактов, с огромным умом.
Но уже Роде под успешной политикой разумел исключительно территориальные и финансовые успехи. Он сам прекрасно сознавал эту свою чисто римскую черту. Западноевропейская цивилизация никогда еще не воплощалась с такой энергией и отчетливостью. Только перед своими географическими картами Роде мог впадать в род поэтического экстаза; происходя из пуританской семьи пастора, он явился без всяких средств в Южную Африку и составил себе громадное состояние, которое должно было служить ему могущественным средством для достижения политических целей. Его идея трансафриканской железной дороги от Капштадта до Каира; его проект Южноафриканского государства; его духовное влияние на крупных копевладельцев, железных плутократов, которых он вынуждал предоставлять свое состояние на службу его идеям; его столица Булувайо, которую он, могущественный государственный деятель, не стоящий, однако, в каком-либо определенном отношении к государству, заложил в качестве будущей резиденции совсем в царском масштабе; его войны, дипломатические акты, система дорог, синдикаты, войска; его представление о «великой обязанности людей мозга перед цивилизацией» – все это грандиозно и значительно и служит прообразом ожидающего нас будущего, которым окончательно завершится история западноевропейского человека.